Гиппопотам - Фрай Стивен. Страница 24

3. Выяснить как Оливер и что привело его сюда.

Честно говоря, я поначалу не понял, что может означать твое «выяснить как» он. Он... он как Оливер, я полагаю. Относительно же того, что привело его сюда: он сам дал в прошлую субботу точное объяснение, которого ты, возможно, не поняла, – ОиП. На языке восьмидесятых это означает «отдых и покой» или, быть может, «отдых и поправка» с примесью «оттянуться и передохнуть». Не «откровение и просветление», не «оппортунизм и постмодернизм», не «оправдание и преступление», не «отупение и пьянство» – ничего из этого и ни какие-либо другие дурацкие штуки, всего-навсего простенькие «отдых и покой».

Есть такая симпатичная американская поговорка: «Если оно похоже на утку и ходит, как утка, значит, наверное, утка и есть». Оливер выглядит, как человек, нуждающийся в ОиП, и ходит, как человек, нуждающийся в ОиП, сказал я себе. Значит, наверное, он в ОиП и нуждается. Не понимаю, зачем тебе требуется, чтобы я выяснил что-то еще в добавление к этому.

Однако, будучи всегда вашим покорным слугой, я вчера утром, после завтрака, попробовал ухватить Оливера за бороду. Он сидел в библиотеке, пропитывая падающий сверху свет табачным дымом и вычитывая сплетни из газет.

– С добрым утром, сердце мое. Догадайся-ка, на какую пьеску билеты в Нате проданы до конца сезона?

Оливер, разумеется, говорил о «Полупарадизе» Майкла Лейка, причине моего краха, пользующейся ныне шумным успехом в постановке Национального театра.

– Вряд ли я стал бы устраивать весь этот тарарам, – сказал я, бросаясь на защиту своих нападок на данное произведение искусства, – если бы думал, что пьеса продержится на сцене от силы пару недель. Причина состояла в том, что я знал, абсолютно точно знал: публика ее проглотит. В том-то вся и беда.

– Если и существует нечто, чего Тедди не способен переварить, так это преуспевающий левый, так и оставшийся левым. Всякий раз, как ты вспоминаешь о Майкле Лейке и подобных ему, Винни Виновность выскакивает неизвестно откуда и врезает тебе своей сумочкой прямо под дых, ведь так?

– Ох, Оливер, только не заводи этот разговор. – Я опустился в кресло напротив него, косые лучи солнца легли между нами.

Когда-то мы с Оливером вместе участвовали в Олдермастонском походе, [159] вступили в один и тот же лейбористский клуб («Уэст-Челси», естественно... чтобы никаких татуированных волосатиков) и писали для одних и тех же периодических изданий, которые в ту пору до того клонились влево, что без поддержки Москвы просто попадали бы. Я с великим облегчением ухватился за Пражскую весну 1967-го как за повод выйти, во всех смыслах этого слова, из партии. Оливер неизменно делает вид, будто я предал его, предал мои принципы и предал никогда не существовавшее скопище невежества и предрассудков, именуемое «народом». Все мы, разумеется, знаем, что подлинным предателем, столь необходимым Оливеру Иудой, была не кто иная, как его возлюбленная История. Теперь он уже в том возрасте, когда ему кажется стоящим делом навязывать миру свои прискорбно уклончивые и основательно проредактированные дневники – «Дневники Душечки», как он именует их в частных беседах. Как раз недавно вышли из печати годы с 1955-го по 1970-й, там он вываливает на мою голову кучу ханжеского дерьма, но, естественно, почти ничего не сообщает о собственных мерзопакостных похождениях в подвальных ночных клубах. Несколько околичностей насчет «пробуждения гомосексуальной самобытности» и прочие смывки с его задницы – вот и все. По большей части «Душечка» состоит из журналистских сплетен и обычных для Оливера монокулярных истолкований политических событий. «Они» – беспомощны и бессердечны, «мы» – народные герои.

– Этот разговор? – произнес он. – А о чем бы ты предпочел поговорить? О зловонности трудящихся и неблагодарности, с коей они отказываются слушать тебя?

– Я только что начал переваривать завтрак, – сказал я, – и не желаю, чтобы меня вырвало из-за лекции о политической нравственности, которую читает мне человек, с удобством расположившийся на дорогой коже кресла, стоящего в библиотеке сельского дома миллионера.

– Политическая истина остается политической истиной, дражайший, независимо от того, высказывают ли ее в рабочей пивнушке или в джентльменском клубе, и тебе это прекрасно известно. Однако, – ласково добавил он, почувствовав, что у меня найдется ответ, способный привести его в замешательство, – ты прав. Давай поговорим о капусте, не о королях. Саймон уверяет, что, если не будет дождя, озимый ячмень приобретет вскоре вид замечательно глупый. Более того, вскорости сюда пожалует Ширли Шланг-для-полива, если, конечно, нам не удастся довести до слез Клару Капливую.

– Кстати, о Кларе, – сказал я, гадая, нет ли какого малосущественного значения в том, что Оливер использовал именно это имя. – Что происходит с этой продукцией Клиффорда? Она что... я хочу...

– Если ты хочешь знать, не стоят ли между нею и corps de ballet [160] всего-навсего два худощавых педераста, то таки нет, дорогой. Ей четырнадцать, она немного косит, зубки торчат, у нее нет друзей, нет бюста – ничего, что могло бы сделать ее счастливой. Ты ведь навряд ли ожидаешь, что она станет душой нашего общества, верно?

– А как насчет тебя? Тут есть что вынюхивать?

– О боже, чует наше сердце, сейчас нас начнут выспрашивать о нашем благополучии. Матушка очень благополучна, спасибо, беби, и очень крепка. Социализм все еще остается единственным ее достойным упоминания заболеванием.

– Вообще-то ты немного сбавил в весе.

– В дни, когда я произрастал, когда Фицровия [161] была еще сердцем цивилизованного мира, а Квентин Крисп [162] еще поскрипывал, утрата веса считалась скорее желательной. Ныне она выглядит флагом позора. Мы можем относиться к худобе как к Трущобному Тедди, но это все же не значит, дорогуша, что нам надлежит заплывать жирком единственно ради того, чтобы умерить страхи наших друзей.

– Ой, ради бога, ты только не ожидай, что я буду при каждом моем шаге привставать на цыпочки политической корректности.

– Дорогой мой, подлинная политическая корректность состоит в этой стране, как тебе прекрасно известно, в том, чтобы заживо жрать меньшинства и вопить «Лицемерие, лицемерие» в адрес любого, кто осмеливается предложить что-либо иное.

Тут уж, поверь, ничего не поделаешь – это я про себя и Оливера. Мы не смогли бы обсудить без перебранки даже перспективы датской футбольной лиги.

– Ладно, – я решил пойти на мировую, – будем считать, что я до смерти рад видеть тебя таким бодрым.

– Ха, ладно, тут-то ты и промахнулся, Толстый Тед. На самом деле я теряю вес потому, что мой Деннис не позволяет мне есть ничего, достойного поедания. Фигурка у меня, возможно, и милая, но к ней еще прилагается острая стенокардия.

– О господи, Оливер, извини меня.

– Это всего лишь боли в груди, ничего страшного. Однако мой сладкий Деннис предпочитает истолковывать их как Предвестие.

– Так ты прикатил сюда, чтобы вдали от его орлиных очей набивать пузо доброй едой?

– Да, Тед, что-то в этом роде.

Вот так. Теперь ты все знаешь, Джейн. Надеюсь, это полностью отвечает на твою Третью Декларацию.

4. Более подробные сведения о тете Энн.

Тем же утром, несколько позже, Дэви потащил меня к конюшням – поздороваться с лошадьми и собаками. Энни как раз с цоканьем въезжала во двор после утренней галопировки.

– Первый раз в этом году, – сказала она, спешиваясь. – А тебя, Тед, мы верхом не увидим?

– При нашем весовом соотношении, – ответил я, – будет, возможно, честнее позволить лошади взгромоздиться мне на спину и прокатиться немного.

Тут подошел, чтобы перенять кобылку Энни, конюх.

– Можно вас на несколько слов, леди Энн? – спросил он.

– Да, мистер Табби?

– Что-то неладно с Сиренью. Саймон думает, она заболела.

Мы столпились у двери, ведущей в стойло упомянутой лошади. Сирень – это принадлежащая Майклу крупная гнедая кобыла. Она стояла под углом к боковой стене, приткнувшись к ней мордой, – в несчастной позе, которая могла знаменовать или не знаменовать болезнь, но определенно свидетельствовала о довольно мрачном восприятии действительности. Лошади всегда поражали меня тем, что их подслеповатость и общая тупость нипочем не позволяют точно определить – то ли дело собаки! – как у них обстоят дела со здоровьем.

– Саймон зашел сюда перед утренней прогулкой и заметил, что она корма не берет, по стойлу кружит и в слюне у нее кровь.

– Но ведь вчера с ней все было в порядке, правильно?

– Вчерась, леди Энн, с ней все было путем. (Джейн, дорогая, прости мне эти попытки передать диалог. Проба сил.) С выгона она такая задорная воротилася.

– О господи, как по-вашему, что это может быть?

– Саймон не уверен, но токо он побаивается, может, она крестовником потравилась или у ей сенная лихорадка.

– О господи, надеюсь, он ошибается. Если бы причина была в крестовнике, мы бы, наверное, заметили раньше. Отравление же проявляется постепенно, так?

– Саймон говорит, леди Энн, что может оно и сразу.

Интересно, кто у них тут главный спец, подивился я, Саймон или этот профессионал на жалованье? Это он, наверное, пытается ответственность с себя свалить. Если бы лошадь вдруг взбесилась и всех перекусала, виноватым оказался бы мастер Саймон, а не конюх.

Дэви погладил лошадь по морде и нежно подул ей в нос.

– Интересно, – сказал он, открывая дверь стойла, – а если...

– НЕТ, Дэви! Нет! – завопила Энни. – Уходи оттуда, немедленно!

Дэвид вылетел из двери точно током ударенный. Табби благоразумно смотрел в сторону, я же счел дозволительным вытаращить глаза.

– Прости, дорогой, я не хотела кричать на тебя. – Энн, оправлявшаяся от своей странной вспышки, отрывисто дышала через ноздри, совсем как ее кобылица. – Больные лошади бывают очень опасными. Очень неуравновешенными.

Дэвид был багров от разочарования – или смущения, или страха, или гнева, или еще чего.

– Сирень знает меня не хуже прочих... – выдавил он.

Энни уже полностью овладела собой, теперь ей важно было показать мне и Табби, что все замечательно.

– Я знаю, дорогой, знаю. Но пока нам не известно, что с ней такое, а значит, существует опасность заражения. Понимаешь, есть много болезней, которые человек может подхватить от лошади.

– Да когда я в последний раз хоть что-то подхватывал? – спросил Дэвид.

Энни живо обернулась ко мне:

– Я через полчаса еду в Норидж, повидаться с дантистом. – Может, поедете со мной, оба? Дэвид показал бы тебе достопримечательности.

Я уселся рядом с Энн на переднее сиденье «рендровера»; притихший – если не надувшийся – Дэвид расположился сзади.

– Завтра возвращаются близнецы, – сказала Энн. – Агнус с Дианой уезжают в отпуск.

– А как же Эдвард?

– Он всю зиму и весну проходил новый курс лечения астмы. До сих пор никаких причин для тревоги у нас не было, вот мы и решили рискнуть и забрать его домой. Если все начнется заново, придется что-то придумывать. Марго говорила мне об одном месте в Швейцарии. Я страшно по ним соскучилась.

Она удивила весь белый свет и себя, когда в сорок восемь лет забеременела близнецами. Мне они запомнились восемнадцатимесячными шариками – с Рождества 88-го, в которое я последний раз приезжал в Суэффорд.

– Им уже около пяти, по-моему?

– Еще одна причина, чтобы вернуть их домой. До дня рождения близнецов осталось всего две недели.

Когда Энн высадила нас неподалеку от центра города и укатила к дантисту, Дэвид воспрянул духом.

– Знаете, чем интересен Норидж? – спросил он, едва мы ступили на тротуар.

Собственно говоря, я сомневался, что в этом городе вообще есть что-либо интересное, – если не считать расстояния, отделяющего его от Лондона, – однако продемонстрировал ожидаемое неведение.

– В Норидже ровно пятьдесят две церкви и триста шестьдесят пять пабов.

– Да что ты?

– Так говорят. Это означает, что человек может в течение года каждый вечер напиваться в новом баре, а каждую неделю раскаиваться в этом у нового алтаря.

Стало быть, шансы у нас были довольно приятные – шесть к одному, – шансы на то, что паб подвернется раньше, чем церковь. Но вероятность, похоже, взяла в этот день отгул, поскольку Дэви привел меня прямиком на соборную площадь, дабы я полюбовался арочными контрфорсами и исключительными пропорциями восточной апсиды огромного собора. Арочные контрфорсы и апсида какой-нибудь огромной барменши обладали для меня притягательностью бесконечно большей, однако я не стал противиться Дэви. Я пробормотал, что, по всей вероятности, лет уж двадцать как не бывал в кафедральном соборе. Запах камня, странное совершенство атмосферы и температуры – ни холодной, ни теплой, ни сухой, ни влажной – вот общая особенность всех норманнских и готических церковных интерьеров, много способствующая ощущению таинственности и величия, которое пробуждают эти сооружения. То есть это он так говорит.

Дэвид отвел меня на галерею, показать геральдические фигуры рода, к которому принадлежит его мать.

– А как по-твоему, где могут быть записаны предки твоего отца? – спросил я.

– В Библии, наверное.

– Тебе приятно, что ты принадлежишь к семени Авраамову?

– Вы же знаете, по одному только отцу человек евреем не считается.

– Да вроде бы так.

– Беда евреев в том, – сказал Дэвид, устраиваясь на маленьком выступе арочного окна, глядевшего на центральную лужайку храмового дворика, – что они лишены чувства природы. Все только города и дела.

– Это ты о евреях вообще или об одном еврее в частности?

– Ну, по-моему, папе сельская жизнь нравится сильнее, чем большинству из них, а вы как думаете?

Я думал, что он может себе это позволить.

Истолковав мое молчание в сторону несогласия, Дэвид скрестил на груди руки и ненадолго задумался.

– Вы не хотите присесть? – спросил он наконец.

– Тебе действительно хочется это знать?

– Да, – удивленно ответил он.

– Причина, по которой я стою, – сообщил я, – в том, что я в последнее время вырастил пышный и сочный урожай почечуя.

– Почечуя?

– Ты, надо полагать, слыхал о геморроидальных шишках?

– А, о геморрое. Да. Папу он тоже донимает. Папа обзавелся мазью и такой лопаточкой для нее. Я их видел в шкафчике в ванной. Он говорит, что рано или поздно и меня ожидает то же самое, потому что геморрой – это вечное проклятие евреев. Геморрой да еще матери. А от чего он бывает?

– Он бывает от возраста и от сидячего образа жизни. Единственное, что способно его излечить, это ланцет хирурга. Но такое лечение будет похуже самой болезни.

– По-моему, в четверг вечером вы говорили, что излечить вообще ничего нельзя.

– Touch?, [163] юный прохвост.

– Вы-то не еврей, так? – после паузы спросил Дэвид.

– К моему сожалению, нет. Если не считать геморроя.

– И при этом совсем городской человек, правильно ведь?

– Только в норд-норд-ист, – сказал я. – Вообще же я отличу фокса от факса.

– Саймон считает меня самым городским человеком в семье, потому что я не одобряю убийство зверей. Говорит, что горожане утратили всякое представление о важности жизни и потому сосредоточились на важности смерти.

– На мой взгляд, замечание для Саймона слишком тонкое.

Дэвид рассмеялся.

– Ну, может, он его в охотничьем разделе «Таймс» вычитал.

Я вытащил из кармана «Ротики». Дэвид выпучил глаза.

– Что такое? – спросил я. – А ведомо ли тебе, что викторианцы вделывали пепельницы в спинки церковных скамей? И оценивали проповеди по длине сигар? Четырехдюймовая проповедь, пятидюймовая проповедь, полная «Корона» и так далее.

– Не может быть!

– Господом богом клянусь.

– Вы это здешнему смотрителю попробуйте втолковать.

Тут я с ним согласился; пришлось обойтись без курения.

Дэвид поднял на меня взгляд:

– Вы знаете, почему мама не дала мне войти утром в стойло и заняться Сиренью?

Я покачал головой.

Дэвид, вздохнув, прикусил нижнюю губу.

– Маме не нравится, когда я пользуюсь... она боится, понимаете?

– Боится?

– Мне иногда... удается... почти... Я знаю, вы будете смеяться...

– Не буду. Во всяком случае, не вслух.

– Мне иногда удается разговаривать с животными.

Ну да, подумал я, а я иногда разговариваю со стеной. Впрочем, я понимал, что он имеет в виду. Он, разумеется, имеет в виду, что животные ему отвечают.

Мой сын, Роман, ему примерно столько же лет, сколько Дэви, заявил как-то, что понимает речь мышонка, которого он держал в клетке у себя в спальне.

– И что он говорит? – спросил я тогда.

– Говорит, что очень хотел бы иметь друга.

Довольно прозрачная просьба обзавестись еще одним мышонком, подумал я, и послушно поплелся в «Хорридз», где мне, по крайности, с гарантией продали бы самца. До меня только позже дошло, что просьба-то на самом деле исходила от Романа. Во время школьных каникул мать Романа иногда присылала его пожить со мной, и после того, как спадало начальное, вызванное Лондоном, возбуждение, на него нередко накатывало ощущение одиночества: для своей сестры Леоноры он был слишком юн – зачатие Романа было, строго говоря, последней отчаянной попыткой создать нечто, способное удержать меня и Элен рядом друг с другом, – для того, чтобы таскаться со мной по театрам, – тоже, а для развлечений, которыми могла бы снабдить его няня, – слишком взросл.

Мне вдруг стукнуло в голову, что у Дэви, при всей внешней идилличности его детства, тоже имеются причины чувствовать себя одиноким. Сельскохозяйственных и охотничьих интересов брата он не разделяет, да и с местными друзьями-однолетками Саймона у него (предположительно) общего мало; повадка Дэвида, хоть ее и нельзя назвать неприветливой, создает ощущение отстраненности, отдельности от стада, разобщенности с ним – если вспомнить слово, к которому прибегла Энни. Для чувствительного, умного ребенка держаться особняком – вещь естественная. Лучше щеголять независимостью, чем рисковать, что тебя оттолкнут. И тут животные становятся желанными друзьями, потому что они никогда не лезут к тебе с оценками. Девочки-подростки, как то хорошо известно, порой до того влюбляются в своих пони, что, бывает, затискивают между их срамными губами куски утреннего сахара, а после ложатся под лошадок, чтобы полакомиться сиропчиком, капающим из их влагалищ. Безоговорочная любовь, которую дают нам животные, любовь без ощущения вины, без отказов, принуждений или требовательности, весьма и весьма привлекательна для юных существ. Разумеется, они при этом еще и слишком глупы, чтобы понять: поведение даже самых умных животных определяется только одним – кормежкой. Для них начало и конец всякой любви – это «динь-динь, кушать подано».

– Разговариваешь, значит? – переспросил я.

– Они мне доверяют. Знают, что мне не нужны яйца, которые они несут, их молоко, шкуры, сила или мясо, их подчинение.

– С другой стороны, многие из них очень неравнодушны к мясу друг друга, не так ли? Или ты разговариваешь только с вегетарианцами?

Я тут же понял, насколько саркастичным мог показаться Дэвиду этот вопрос, и ощутил желание дать самому себе в морду. Даром что задал-то я его совершенно серьезно.

Дэвид встал.

– Нам надо встретиться с мамой в Доме приемов, – сказал он. – Это не близко. Пора идти.

вернуться

159

Поход сторонников мира и ядерного разоружения, который проводится весной по маршруту Олдермастон (в этом местечке графства Беркшир находится Научно-исследовательский центр атомного оружия) – Лондон. Впервые состоялся в апреле 1958 г.

вернуться

160

Кордебалет (франц.).

вернуться

161

Окрестности площади Фицрой-сквер в Лондоне. Здесь жили такие знаменитости, как Джон Констебль, Карл Маркс, Бернард Шоу.

вернуться

162

Квентин Крисп (1908–1999) – английский писатель и актер, один из первых гомосексуалистов, появившихся на английском телеэкране.

вернуться

163

Укол при фехтовании (франц.).