Гиппопотам - Фрай Стивен. Страница 29

– В том, что я делаю, нет ничего загадочного, – говорил он. – Я просто терпелив с животными. Я показываю им, что их любят. Стараюсь успокоить. Остальное – дело природы.

Однако говорить все это было – что плевать против ветра. Слава Альберта разрасталась, и наконец, после глупой истории с его денщиком Бенко, начали поговаривать, будто он способен исцелять и людей. Как-то под вечер дурачок Бенко позволил испугавшемуся жеребцу отдавить ему ногу. Вместо того чтобы тут же доложить о полученном увечье по команде, Бенко смолчал, и за ночь рана загноилась. Наутро, когда он приковылял с кофе к Альберту, тот спросил:

– Бенко, ты почему так хромаешь?

Бенко залился слезами.

– Ах, господин! – воскликнул он. – Может, вы взглянете на мою ногу? Я боюсь обращаться к хирургу, он ее ампутирует. Он никогда ничего другого не делает.

И то сказать, солдаты, имевшие глупость обращаться к полковым костоправам, были вечным объектом шуток. Ходил рассказ об одном рядовом, потерявшем голову настолько, что сунулся к докторам с обычной мигренью – и потерял голову окончательно. По-румынски эта шутка звучит лучше, чем по-венгерски. Другая история касалась Яны, местной проститутки. Как-то раз у солдата по имени Янош вырос на члене прыщ, ну он и поперся к врачу. С того дня никто его больше не видел, зато всего неделю спустя в этих краях разбила палатку Яна.

Хорошо понимая нежелание Бенко идти официальным путем, Альберт согласился осмотреть его ногу и невольно содрогнулся от отвращения, когда тот осторожно стянул сапог и обмотки. Бенко был не из чистоплотных солдат, очень походило на то, что сапог этот уже много недель как не расставался с ногой. Бенко заметил реакцию Альберта и испуганно залепетал:

– Это гангрена, ведь так, господин? Это гангрена, не видать мне ноги! Я знаю, я знаю.

– Тише, дурень, тише. Дай посмотреть толком.

– Нет, нет! Мне конец, мне конец!

Альберт взял его за плечи и заговорил прямо в ухо:

– Слушай внимательно. Ты должен успокоиться. Должен дышать глубоко и медленно. Очень медленно и очень глубоко. Ну-ка, постарайся.

Бенко, весь дрожа, попытался исполнить этот приказ. Альберт продолжал говорить, твердо, но ласково, пока не увидел, что истерика юноши прекратилась. С лошадьми было проще, они ощущали его уверенность без слов.

– Ну вот, теперь я осмотрю ногу. Думай все время о том, что ничего с ней страшного не случилось. Она нарывает, тебе очень больно, но это еще не конец света.

Когда Альберт, набрав побольше воздуха в грудь, присел и нажал ладонью на раздувшуюся, полиловевшую ступню, Бенко, взвизгнув от страха, отвернулся. Из самой середки раны выскочила небольшая заноза, следом ударила струйка гноя.

– Ладно, – сказал Альберт, – так-то оно лучше.

Бенко, вернув голову на место, уставился на него:

– Лучше?

– Да, я уверен, скоро твоя ступня заживет.

– Вы положили руку мне на ногу – и говорите, что она заживет?

– Нет-нет, я просто...

Но было уже поздно. По казармам поползли слухи.

– Нога у Бенко аж почернела вся от гангрены...

– Бененсток сам от вони чуть в обморок не грохнулся...

– Просто прикладывает руку...

– А рука, Бенко говорит, прямо жжется...

– А то бы отхватили по самое колено...

– И посмотрите теперь на этого мальчишку...

– Прыгает, что твой терьер...

– Бененсток мужик со странностями, я это всегда говорил...

– Не из христиан, сам понимаешь...

– Да и еврей-то не настоящий...

– Капрал Хайлбронн говорит, никто его в синагоге ни разу не видел...

Спустя какое-то время даже сам Альберт начал гадать, что он, собственно, сделал. Он-то был уверен, что видел занозу, что отшатнуться от раны его заставил всего-навсего сырный запах грязных обмоток, что все его «искусство» сводится к умению успокоить, в подлинном смысле этого слова – внушить уверенность, укрепить. Но сделанного не воротишь, и с того дня Альберт уже не знал среди своих однополчан ни минуты покоя. Лошадь, которую он «чудотворно» вылечил, вскоре взбесилась и сбросила рекрута, так что тот сломал позвоночник и навсегда утратил способность ходить. Куда бы Альберт ни повернулся, он всюду видел крестное знамение или талисман от дурного глаза. А тут еще Бенко, глупенький суеверный Бенко, обратился к начальству с просьбой перевести его на другую работу. Не может он прислуживать капитану Бененстоку, у него от этого нервы сдают. Неделю спустя Бенко погиб, наступив на мину.

«Той самой ногой наступил, – говорили солдаты, – проклятие Бененстока».

Больше Альберт никогда и никому присягать на верность не будет – такую клятву он дал, вернувшись в 1919 году на свои запущенные венгерские поля, коим предстояло в скором времени стать запущенными чехословацкими. Брат Михаэль, оставшийся с благословения императора дома, чтобы заботиться о них – надо же было хоть чем-то подсластить войну народу империи, – оказался фермером не из лучших. Клоп сионизма уязвил его еще в начале Гойской Свары, как именовал он войну, и помыслы Михаэля были устремлены к предметам более возвышенным, нежели возделывание чужих, собственно говоря, полей.

После отъезда Михаэля Альберт провел десять лет в трудах, обративших его в крупнейшего свекловода Чехословакии. В 1929-м он увенчал свои триумфальные достижения, построив на собственной земле небольшой сахарный завод и женившись на дочери заводского мастера, маленькой девушке с карими глазами и роскошными волосами. Через год она принесла ему сына, Михаэля, а весной 1932-го скончалась, рожая Ревекку. Альберт пытался спасти жену, но не смог. Как он ни горевал, а все же думал, что, быть может, в неудаче, которой закончились его попытки выходить жену, единогласно объявленную докторами практически мертвой, есть и хорошая сторона. Репутация безбожного колдуна последовала за ним и домой, так что Альберта сторонились даже раввины, которым полагалось бы стоять выше своего легковерного стада.

Да Альберт и не нуждался ни в ком. Он доказал свою силу. Он – замечательный земледелец. Теперь, когда он остался один с двумя маленькими детьми, своими обширными полями и сахарным заводом, его обуяло желание покинуть страну, которая его страной больше уже не была. Кроме двух языков своей матери, идиша и венгерского, Альберту пришлось освоить – ради службы в гусарах – немецкий и румынский, а позже и языки его нового правительства, чешский и словацкий.

– Я хочу уехать до того, как французы возьмут Прагу, – говорил он своему слуге Томашу. Всю жизнь Альберт испытывал странный ужас перед французским, непостижимым образом веруя, что освоить его труднее, чем любой другой язык Европы.

Но как уехать? Кто купит свекольные поля? Кто даст хорошую цену за завод? И куда он поедет? В его деревне ходило много толков насчет Америки, однако Америка – это Нью-Йорк, и только; в фермерских местах евреев там не жаловали. Брат Альберта, Михаэль, вернее, Амос настойчиво звал его в письмах к себе в Палестину, где он со своей женой Норой уже произвел на свет двух новехоньких детей, Арона и Эфраима, то были настоящие сабры, из которых со временем вырастут новые евреи нового Иерусалима.

«В конце концов, ты, Альберт, и сам что-то вроде сабра», – писал Амос.

Альберта это замечание озадачило. Насколько он понимал, еврей вправе называть себя сабром, только если он родился на земле израильской. Образованный друг растолковал ему смысл Амосовых слов.

– Это дружеская шутка, Альберт. «Сабром» называют еще определенный плод. [181] Что-то вроде шипастой груши, колючей снаружи, но мягкой и сладкой внутри.

Лучшее описание Альберта, какое только можно было придумать. Ему приходилось быть колючим – владения его велики, управление ими требует массы труда и энергии, рынками сбыта правят люди, продажные до мозга костей, инфляция безумно высока, а народ живет в жесточайшей нужде. Приходилось быть колючим и потому, что самого Альберта, спокойного и рассудительного, принимали за черного душой гипнотического колдуна.

вернуться

181

Само слово «сабра» означает на иврите «кактус». В Израиле растет кактус «сабра», мякоть которого съедобна.