У подножия вечности - Вершинин Лев Рэмович. Страница 27
– Остановись, путник! Нет тебе дальше пути…
Но, не смутившись, ответил Кокэчу:
– Привет и поклон вам, дядюшки, – и тебе, Отхан-Галахан, огонь живой, и тебе, Шидургу-Хаган, мертвое пламя; пропустите меня, ибо слышу зов того, кто рожден прежде вас!
Услышав, кивнули старцы и отвернулись, вновь встряхивая плошку; а пламенный круг истаял вмиг, открыв дорогу к Третьему Слою Небес…
…и еще выше взлетел могучий конь.
Прозрачно и пусто сделалось вокруг; было ничто черным, стало ничто белым, пронизанным неуловимым блистанием сплетенных лучей. Словно бы росой был напоен мир, прилипали капли влаги к распростертым крыльям Борака и стекали по перьям, растворяясь в пляшущей завесе, скрывающей пустоту и бывшую пустотой.
А навстречу мчалась дивная колесница, запряженная конем соловым и конем буланым; вились над нею никем не удерживаемые поводья, у бортов же стояли двое: лучник в одеянии цвета гнева, изготовившийся к стрельбе, и копьеносец в одеянии цвета ярости, вскинувший руку для броска.
И громыхнуло в прозрачном мерцании:
– Стой, проезжий! Нет тебе дальше пути…
Но, не отпрянув, откликнулся Кокэчу:
– Почтение и привет вам, старшие братцы, – и тебе, Хухедей-мэргэн, метатель стрелы огненной, и тебе, Эрхий-мэргэн, обладатель копья грохочущего; не удерживайте меня, ибо слышу зов того, кем вы рождены!
Сами собой натянулись чудесные поводья, заставляя неразличимоногих скакунов освободить всаднику путь; громом окатив, пронеслась мимо колесница, молнии брызнули из-под обитых зарницами колес – и растаяло видение; только отдаленный раскат докатился из светлоблистающего ничто и затухающий сполох мелькнул, разрубив пустоту.
Взвихренное грохотом и огнем, смутилось ничто – и раскрылась в призрачном свете дверь: колеблющаяся, неверная, тронутая по краям желто-палевой пляшущей каймой.
Хлестнув мохнатыми перьями крыл по влажной пелене, прыгнул в дверь волшебный конь, пронес седока в Четвертый Слой Небес сквозь теплый багрянец сплетенья вечерних и утренних зорь.
На первый взгляд ничем не смущал этот мир: опушенные нежно-розовой кисеей, распахнулись вширь рощи и перелески, пологие взгорки и необозримые луга; чем-то неясно сладостным повеял слабый ветерок – может, то донеслось прохладное дыхание реки, неспешно текущей через этот кристальный мир? И тихой истомой замерло в груди дыхание, ставшее внезапно неимоверно глубоким, – ибо Онон это тек, отливая ласковым светом, играя золотыми бликами, прыгающими на глади; река рек, исток вод, отрада степей – Онон-мэнгу, Онон-алтан, неповторимый Онон… [67] Мелькнула рядом и заступила дорогу необъятная тень; громадная лань глядела сверху вниз на гарцующего всадника, а из продолговатых влажных глаз ее, печальных и нежных, исходил невыразимый покой.
– Что ищешь в моем краю? – прозвенел вопрос.
И откликнулся Кокэчу:
– О мать матерей, о Хо-Марал, Каурая Лань! Вот сижу пред тобою в седле, удивляясь красоте мира твоего; укажи же короткий путь к ставке того, кто зовет меня!
Величаво кивнула гордой головой Великая Прародительница, дрогнули тонко очерченные ноздри, розово-золотым теплом наполнились дивные глаза – и легла под копыта Борака широкая чистая тропа, рассыпался в тонком трепете благоуханного ветра мелодичный звон…
…и поплыл, замирая в восторге, вихрехвостый, паря в дурманяще сладком запахе трав.
А вдоль дороги стояли беловойлочные юрты, и сидели у светлых костров все матери, жившие в мире со дня появления в степи Эхэ-мэргэна, первого всадника. Из-под приставленных ко лбу ладоней следили старухи за путником и заботливыми руками протягивали чаши, полные свежего кумыса…
А одна-единственная, увидев и узнав, ахнула, бросилась поперек тропы, преграждая путь.
– Не спеши, побудь со мною, ягненочек мой!
Невыразима любовь, смягчившая старческий голос, – но не успел Кокэчу ни ответить, ни вглядеться всласть в родное, уже и вытертое из памяти временем лицо, ни даже рукой махнуть ответно, а маленькая юрта уже затерялась вдали, среди тысяч таких же, и осталась матушка там, среди всхлипов розового мерцания, у теплого очага, где вечно кипит варево в казане, осталась ждать сына, который не придет никогда…
Вот сделалась круче тропа, и обвисли могучие крылья Борака. Не сумев взмахнуть ими, прижал перья к бокам конь и двинулся быстрой рысью. А розовый свет угасал понемногу, темнело вокруг, окутали край небосвода хмурые тучи – бородатые, седые с прочернью, опаленные по краям, повисли тучи взлохмаченными шкурами на далеких отрогах, тоскливый вой донесся издалека…
…и черная глыба обрушилась на тропу, заслонив порог Пятого Слоя Небес. Мрачно блеснули зеленые огни в глубоких, заросших мехом глазницах, оскалилась клыкастая пасть, и капля слюны, упавшая к копытам Борака, обожгла траву, обугливая душистые стебли.
– Зачем тревожишь мой улус? – пронесся рык.
И отозвался безбоязненно Кокэчу:
– Эгей, отец отцов, о Бортэ-Чино, Сивый Волк! Вот стою перед взором твоим, пораженный величием силы твоих краев; укажи же мне короткий путь к ставке того, кто сильнее тебя!
Ревниво вспыхнули зеленые солнца в глубоких пещерах, но смирил ярость Великий Предок; приподнялись плотно прижатые уши, улеглась вздыбленная шерсть на загривке – и узкая тропка, заросшая колючим чертополохом, раскатилась от ног Борака в пахнущую болотом даль…
…и тронулся с места легконогий, чуя за собою неотрывно следящие зеленые огни, понесся вскачь, подстегнутый лучшей из плеток – беспросветным ужасом, не отрываясь от жухлой травы, ибо здесь не имели силы его крылья.
А вокруг лежала степь, однообразная и бескрайняя; высокий серый ковыль что-то шептал, волнуясь, и метелки его, вырвавшись вверх, задевали лицо. И топтали высокие травы, сойдясь в жестокой битве, все отцы, прошедшие по степям со дня, когда познал славный Эхэ-мэргэн лоно супруги своей, струеволосой Оэлун. С хищным клекотом секлись всадники, обливая друг друга снопами искр; падали, пропустив удар, раскидывая руки, – и снова взлетали в седла, горячили коней, направляя в гущу боя, чтобы снова познать счастье гибели и воскрешения. И не глядели на путника отцы…
Лишь один из многих, мельком взглянув, замер, зазевался – и слетела с плеч голова, успев на лету промолвить:
– Не спеши, помоги мне, щит старости моей!
Но не смирил бега торопливый Борак и не дал мгновения поклониться родителю с должным усердием; унесся вдаль Кокэчу и не видел уже, как, поймав голову, приставила ее к обрубку шеи левая рука, свободная от сабли, – и приросла голова, и опять ненадолго пала наземь, ибо слишком задержала прощальный взгляд на пыльном облаке, застлавшем дорогу…
А рубеж владений Бортэ-Чино был уже недалек; вспыхнуло все вокруг, осветив Шестой Слой Небес небывалым синим огнем, переливаясь в прихотливых отблесках голубизны, отраженной зеркальными стенами.
И спешился Кокэчу. И пошел, ведя в поводу усталого скакуна по выглаженным плитам, устилающим пол, многократно отражаясь на каждом шагу; шагая, бросил взгляд по сторонам – и не сумел сосчитать себя, идущего вперед.
Впереди же колыхались складки тяжелого занавеса, скрывающего вход в последний, Седьмой Слой Небес, и гудел ветер – но не было ветра; некто дышал гулко там, впереди, колебля непроницаемый для глаза полог.
Один в необъятных, как жизнь, палатах был Кокэчу, но, не обманываясь, знал: сквозь стены, и сквозь плиты, и сверху глядят на него многие тумены глаз – иные со злобой, иные сочувственно, иные равнодушно.
И, встав перед завесой, скинул шапку Кокэчу и, смяв, отшвырнул в сторону; выдернув из ножен, бросил кинжал на зазвеневший железным отзвуком пол.
Вздохнул полной грудью и, не боясь, расправил плечи.
– Вот, пришел я – и стою перед тобой, Синева!
…И вонзились слова, сияя отвагой, в медлительное струение складок завесы, но не сумели пробить путь к непостижимому; звонко ударил крик в зеркала, отброшенный хлесткой силою, царапнул синие отражения самым кончиком отточенного острия и, разбившись, осыпался на блестящий пол тонким дребезжанием искрошенных столбиков льда.