У подножия вечности - Вершинин Лев Рэмович. Страница 39
– Так, – произносит Ульджай.
И вновь тяжело повисает молчание, искрясь в солнечном луче.
– Ноян-у-ноян, – нарушает наконец тишину сотник. – Если позволишь, я покину тебя. Мои люди еще не скатали палатки.
– Да? – Бровь на бледном лице юноши медленно приподнимается. – А разве твои люди не готовятся к штурму?
Монгол не сразу понимает. А потом лицо его впервые теряет непроницаемость. Мальчишка все же унизил себя! Он не сумел удержаться, он потерял лицо! Нет, я не пойду к Бурундаю, я не буду умолять Субедэ; я обманулся, как горько я обманулся!.. так будь же проклят, трусливый щенок, и подыхай, как шелудивый пес!
Сотник приподнимается. И Тохта, по-кошачьи вспрыгнув с кошмы, правой рукой обхватывает его голову, закрывая ладонью рот, а левой втыкает под лопатку короткий, остро отточенный нож. Монгол вскидывает руки, но перед глазами вертится желтый квадрат тоно, и солнечный блеск угасает в нестерпимой, тут же обрывающейся боли.
Тело обвисает в крепких руках кипчака, кровавый пузырь выступает на губах, ноги вздрагивают в последний раз. Кончено. Кипчак сноровисто заворачивает мертвеца в его же алый плащ, и следы крови незаметны на гладкой ткани…
Ульджай хлопает в ладоши, вызывая кебтэула.
– Эй! Пусть придет ко мне ертоул-у-ноян!
…Они умирали по-разному: кто беззвучно, кто успев негромко вскрикнуть, кто хрипя, и в то же время – одинаково: короткое молчание, вопрос-другой… и нож под лопатку. Никто не сумел предвидеть и защитить себя: ни рябой кипчак, осторожный, как степная лисица, ни помеченный страшным шрамом кара-кырк-кыз, ни начальник ертоулов, скрученный из железных мышц убийца. Только грузный канглы оказался неожиданно проворным: он даже не сел к очагу; дрогнули ноздри, уловив слабый запах пролитой крови под грудой тряпья, – и он кинулся назад, к порогу, но кебтэулам не было ведено выпускать никого; они отбросили его в тепло юрты и продолжали безучастно стоять, стараясь не слышать возни и сопения за пологом. Толстяка резали вдвоем, повиснув, словно собаки на медведе. Он и был силен, как медведь, он рвался и трижды едва не отбросил двоих в углы, едва не сумел вырвать из ножен саблю, прежде чем упал, споткнувшись о жаровню, и Ульджай рухнул на него, прижимая к войлоку мощные руки, а Тохта с налитыми кровью глазами возник сбоку и, не раздумывая, чиркнул сизым, в потеках лезвием по напряженному горлу… и Ульджай испортил новый чапан, прежде чем сумел чисто вытереть лицо и руки…
Сделано. Тохта, шумно дыша, отирает рукавом пот со лба и сплевывает на войлок. Сейчас ему простится вольность, ведь именно он, а не кто иной помог ноян-у-нояну устранить тех, кто мешал выполнить волю Бурундая.
– Иди, – негромко приказывает Ульджай. – Пусть сообщат черигам, что отступления не будет. Будет штурм. Сегодня. Сейчас!..
И когда Ульджай шагнул из юрты в ясный день, навстречу столпившимся хмурым воинам, тихий ропот оборвался. Никто не посмел ни воспротивиться решению вновь штурмовать проклятые стены, ни потребовать отчета за кровь ноянов. Потому что на груди Ульджая искрилась солнечными бликами пайцза, знакомая всем:
БАТУ ГОВОРИТ: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРИНАДЛЕЖИТ СИНЕВЕ.
ОКАЗАВШИЙ ПОМОЩЬ БУДЕТ ПООЩРЕН; ПРИЧИНИВШИЙ УЩЕРБ ПОНЕСЕТ НАКАЗАНИЕ.
Чериги сгибаются пополам.
Это было мудро: воспользоваться пайцзой шелкового мудреца. Она все равно уже не нужна ему. И не понадобится Бату, жалкому внуку убийцы. Если Ульджай сумеет вернуть справедливости силу.
Если не обманет веру отца…
…и никто из покорно согнувших спины не видит, как клубится вокруг ноян-у-нояна невесомая паутинка, черная, но – странное дело – недоступная глазу даже в сине-бело-желтой яркости дня. Только один из всех ясно различает ее, потому что нажавший на точку ци и на точку гун-по уже не вполне жив и глазам его открыта изнанка мира.
Но и большее видит Лю Ган, нежели колебание темных нитей: расплывается на краткое мгновение варварский князек, и в сизом дыму стоит на пороге нечто не имеющее облика; кривыми клыками скалится нежить, и глаза у нее тусклые, пустые…
Пусть живому, не постигшему тайн, не одолеть оборотня, но ведь Лю не зря нажал на точку ци и на точку гун-по… я отомщу за тебя, Наставник!.. Лю отталкивается от снега и, распластавшись в воздухе, стремительным полетом ястреба проносится над головами черигов; два меча сливаются в гудящие круги…
…и на глазах потрясенных воинов клинки обезумевшего алмыса разбиваются вдребезги о вскинутую руку Ульджая. Лю отбрасывает бесполезные рукояти и прыгает снова, смертельным прыжком кота, но железные пальцы перехватывают в полете, сжимают горло, и в прозрачном безмолвии отчетливо слышен омерзительный хруст раздавленных хрящей. Разящий укус змеи уходит в пустоту; вся энергия ци и вся сила гун-по, рассчитанные на семь дней, выплеснулись без остатка в двух прыжках и одном ударе.
Лопнувшая оболочка отпускает душу… и Лю Ган бежит сквозь гулкие переходы наконец-то обретенного монастыря своего духа, тщетно пытаясь поймать пляшущую в дымчатых сумерках фарфоровую статуэтку, без которой так грустно и неуютно Наставнику Мао в блаженном краю Яшмовых Струй…
Слово о том, как города гибнут
Непостижимо быстро случилось все. Еще только разгибали спины чериги, выразив почтение пайцзе и покорность носителю ее, когда с клекотом, напомнившим крик ястреба, распласталась в воздухе серая тень и человек-алмыс возник у юрты ноян-у-нояна. Два вихря вплели в себя дрожащую россыпь солнечных искр, две радуги просвистели разбойничьим свистом и брызнули в стороны звонкими осколками длинных, слегка искривленных мечей.
Вскрикнули оцарапанные, выпрямившиеся быстрее прочих. А человек-алмыс прыгнул вновь – иным черигам почудилось: это дикий кот, прижав уши к голове, бросился на врага, другим: змея, оскалившая ядовитые клыки, – но не достиг Ульджая, налетев с маху на невидимую стену; хрустнуло, резко и сочно, словно кому-то переломили хребет, бритоголовый рухнул на снег, удержался, медленно сделал шаг вперед, упал навзничь, раз или два приподнялся, ловя воздух ртом, перекошенным ненавистью…
И умер.
А когда умер, лицо его утратило непроницаемость и стало вдруг совсем иным: тихим и радостным, словно там, за последним порогом, поджидал его кто-то безмерно дорогой и любимый; губы чуть приподнялись, обнажив ряд сахарно-белых зубов, на щеках проявились непредставимые, совсем детские ямочки – и эта мальчишеская улыбка была еще более непостижимой, а значит – страшной, чем усмиренное ноян-у-нояном смертоносное буйство человека-алмыса.
Не смея раскрыть рта, чериги давились слюной. Увиденное было выше понимания чернокостных, они даже не пытались что-либо понять, разве что самые догадливые закатили глаза, ужасаясь нападению на носителя пайцзы… но и Ульджай, ощущая гулкие удары вдруг взбесившегося сердца, сознавал в этот миг лишь одно: это была смерть. Он ощутил ее всей кожей, едва не распахнутой настежь гудящими смерчами, он почувствовал ее живым мясом, чудом не выпущенным наружу длинными сизыми лезвиями; и, ничего еще не смея понять, он знал уже – спасло чудо. В непостиженье которого равны черная кость с белой, чериг – с нояном.
Чудо! Ведь ниоткуда возникли клинки, из тени, рухнувшей с поднебесья, и надсадно гудящий ветер почти коснулся уже мгновенно покрывшегося испариной лба – и что оставалось? разве что вскинуть бессильные руки, чтобы хоть на миг оттянуть неизбежное…
…но не его рука, а другая – сухая, старческая, знакомая до крика, вся в пятнышках старости и сухих складках дряблой кожи, возникнув ниоткуда, подобно мечам алмыса, приняла на себя сталь. И остановила ее, развеяв гудящие молнии бессмысленным веером звонких блестящих брызг.
Только рука. Явилась, спасла и исчезла.
Я ни о чем не забыл, отец!
– Внимание и повиновение! – крикнул Ульджай, и голос его прозвучал как должно.
Прочно усвоенная привычка подчиняться преодолела растерянность. Чериги затоптались, задвигались, толпа медленно превращалась в неровный строй – один к одному, десяток к десятку, каждый там, где надлежит стоять, и по мере того как строй становился строем, волки, готовые взбеситься, вновь становились баранами, которым можно отдавать приказы. И хотя некоторые все еще шептали заклинания, а кое-кто, в большинстве уйгуры, крестились слева направо, не по-урусски, но это было в порядке вещей, это был всего лишь страх перед силой бунчука, перед его, Ульджая, силой, подкрепленной блеском пайцзы.