У подножия вечности - Вершинин Лев Рэмович. Страница 46
Пусть не все понимал Феодосий, но чувствовал, внимая, мудрость скупых стариковских слов.
– Но каков же Закон, отче? – только и спросил после.
Покивал старик, повздыхал. Нашарил меж камней нишу и, наморщив лоб, добыл каменный свиток, развернутый наполовину.
– Вот что было дано мне Им. Многое прочел я, но главного – не сумел; полузнание же страшнее тьмы. Как объясню другим, зная не до конца?
– Отчего же так, отче?
– А не смог, – спокойно и скорбно признался старик. – Слишком долго блуждал я в пустыне, ведя народ свой, чтобы хватило меня еще и постичь истину…
Сузившись в угольные точки, остро и молодо взблеснули под кустами бровей зрачки.
– А ты, пожалуй, дойдешь. Отсюда уж близко…
Исхудалая кожа висит на широких мосластых костях – рука приподнялась, протягивая каменную скрижаль.
– Возьми. И пусть Он развернет до конца. Ступай!
…Правду сказал старец. Совсем недалеко от широкой скальной тени завершался путь. Кончался рассвет и начинался закат, а на грани их простиралась первая ступень лестницы, ведущей к Подножью. Ничто не тяготило больше; гранитный свиток удобно умостился в руке. Оставалось лишь сделать шаг.
Но не видел уже Феодосий, что с другого края пустоты, из заката в рассвет, идет некто, спеша поскорее достичь ступеней.
И был это первый, кто за весь нескончаемый восход шел Феодосию навстречу.
…А когда рухнул на изглоданный беззубыми челюстями земли город тяжелый вал взбешенной воды, оборвалась резня, сменившись суетой безнадежных попыток спастись. Кони, вытянув шеи, плыли в никуда, несомые волной, люди цеплялись за их хвосты и отрывались, не удержав, хватали в последней дикой надежде верткие обломки бревен, исчезали в гулких водоворотах, опять выныривали и вновь исчезали в бурунах, уже насовсем; прибывала и прибывала вода, словно все океаны четырех сторон света посылали подмогу Козьке-реке. Заметался над воронками ледяного крошева обеспамятевший ветер, вознося ввысь тугие смерчи, мешая с водой снежную пыль, и, вонзившись в вихри, угасали мечи белого огня, а внизу не оставалось уже ничего, кроме безумия ревущих валов и рыданий изгибающейся в корчах земли…
Но уже никогда не узнал об этом Ульджай.
Растерянно озираясь, стоял он посреди бескрайней пустыни, и, когда запах битвы исчез из дрожащих ноздрей, лежала кругом лишь однообразная сухая земля, исчерченная паутиной трещин, и мельчайший легкий песок шелестел под подошвами. Ни шороха, ни звука. Лишь закат, медленно возникающий за горизонтом, чуть подкрашивал неведомую твердь суровыми красками; темно-синие и багровые липкие тени ползли к ногам – бойся, чужак! – и воздух постанывал, словно накануне грозы; и было все невиданным дивом, но не было ни растерянности, ни страха, ибо помнил: послан отцом…
Не сразу понял, куда идти. Чисто вокруг; лишь в той стороне, где закат, почудилось нечто: то ли воздух дрожит, то ли и вправду светлый огонь… и тотчас сообразил: да, огонь!.. потому что курился там, вдалеке, темный, сливающийся с тенями дым…
Туда и двинулся, прямо навстречу закату. Сначала потихоньку, стараясь не угодить в трещину, не прорвать чорок маленькими ехидными камешками, впивающимися сквозь хорошо выделанную кожу подошв, а потом – все быстрей и быстрей. Пустыня, хоть и чужая, была не в новинку, а к тому, чего не видал ранее, привык, не размышляя, как бывает обычно в походе. Камни же, сообразив, перестали лезть под ноги, как осы, которым надоело попусту жалить.
Спустя полтысячи шагов ясно стал виден огонь; не было это пастушьим костром, не походило на воинское огнище, ничем не напоминало и обрывок степного пожара. На голой земле, ничем не кормимые, извивались языки пламени, неразличимо быстро изменяя цвета: синий, и белый, и алый, и желтый, снова синий, снова белый… и так было всегда, от начала времен. Сочась сквозь морщины земной коры, истекало из самых дальних глубин пламя, которое никто не зажег и некому погасить. Опаляя нежную предсумеречную дымку, возносилось оно ввысь, и молчаливые тени пластались вокруг голодными псами, не смеющими подползти к очагу…
А огненные ленты развевались, похожие на победные бунчуки, и, отрываясь от них, тотчас исчезали лоскутки искр, улетали в иные миры, чтобы стать господами и владыками, пожирать города и принимать жертвы, взметаться пожарами и полыхать заревами… и любой слышавший песни степей не мог не понять, перед кем стоит.
– Отец великий Огонь! – не колеблясь шагнул к грани дозволенного Ульджай. – Зван я и пришел. Наставь: для чего иду?
Бледный внимательный лик выглянул из пламенной завязи.
Коснулось щек быстрое теплое дуновение, словно чуткие пальцы слепца пробежали, удостоверяясь: тот ли пришел, кого ждут?
И, убедившись, ответил Огонь:
– Вглядись в себя, кровь не солжет. Дойди и попроси Его вернуть силу не знающим сомнений, ибо сомнения есть слабость!
Невероятной мощью дышало пламя, и нельзя было понять: для чего заступник пожирающему все?
– Тебе ли просить, отец огней? – сорвалось с уст.
– Все преодолимо силой моей, – рождается в трепете искр ответ, – кроме лживой воды сомнений. Правда проста: мощь бережет слабость, взимая с нее за защиту, и не берет лихвы, ибо сильна. Но для всякой силы – основа в вере, и силою веры живет справедливость простоты…
Темные проблески в прозрачном жару… мудрость Огня…
– Я хранил и берег, я судил и карал, и гасили меня, научившись гасить, и не гневался я на людей, что смогли одолеть; простота справедлива: сила подчиняется большей силе. А Чужие, смутив людей, усложнив простоту, приучили верить в бессилье сомнений. И ослабла моя мощь, когда впервые, кичась слабостью своей, человек накормил меня человеком…
Развернулся огонь в яркое полотно, и в сиянии его увидел Ульджай то, что было и будет: горевших людей, и горящих людей, и нерожденных, кому еще суждено сгореть. Высокие срубы громоздились меж каменных юрт, и к столбам восходили фигуры в шутовских колпаках, и шаманы, похожие на урусских попов, сияя бритыми затылками, провожали идущих гореть взмахами длинных крестов… и в шаманских глазах, напутствуя, сияли искренняя жалость и вера в силу слабости своей, а еще тупое упорство победившего сомнения, уже не сомневающегося ни в чем…
Впилось в память – и сгорело.
– Иди. И, встав перед Ним, скажи: из множества слабостей не вырастет сила…
И укрылся печальный лик отца огней в сплетении многоцветных кудрей. Ульджай же пошел к закату, ощущая спиной тепло, спотыкаясь о ветви кустов, таящиеся в тенях…
Доцветал на западе предзаходный туман, и в каплях вызревающей росы мутно отражались тени, затекая под камни; по-прежнему тихо было окрест, а твердь понемножку остывала, утратив поддержку исчерпавшего дневную мощь солнца…
А далеко впереди, в перекатах багровеющей хмари, появилось вдруг смутное пятнышко, и ускорил Ульджай шаги; вот оно еще вовсе не подвластно взгляду, а вот становится ближе, обретает очертания, и ясно слышен из близкого уже бывшего далека шелестящий шорох, похожий на шепот негромких множеств.
Вот что увидел Ульджай: явившись ниоткуда, встало на пути дерево, верхушку которого не разглядеть. Чуть выше человеческого роста раскинулись вширь нижние ветви, у ствола – шириной в конское брюхо, и терялись их окончанья в неизвестности. Во всю ширь неба раскудрявилась крона дерева, которое никто не сажал и некому срубить, и в царственной листве, шелестящей в туменах ветров, приглушенно переливались щебет птиц, и рычанье зверья, и шипенье тех, кто покрыт чешуей, и волшебные песнопенья дышащих под водой. Было это дерево подавляюще величаво, но, узрев его, не поразился Ульджай, ибо кто же из рожденных в степи не знает извечного дерева Галбурвас?
– Даритель и породитель! – смело шагнул в прохладную сень путник. – Пришел, ибо призван. Укажи: как достичь?
Стихло многоголосье жизни, нарушенное хриплым звуком человечьего голоса. Пролетело по векам легкое касание, словно конь мягкими губами попробовал на вкус нерожденную слезу: тот ли ты, кого ожидали?