Свора пропащих - Хаецкая Елена Владимировна. Страница 5

Шальк считал себя богохульником, чем чрезвычайно гордился, а новому капеллану не было до этого, похоже, никакого дела. Как ни изощрялся пушкарь, ему не удавалось вывести из себя этого Иеронимуса фон Шпейера.

Наконец, он явился к тому вечером и, обдавая монаха кислым запахом пивного перегара, попросил отпустить грехи. Дескать, пора — накопилось.

Иеронимус без улыбки посмотрел на солдата, сел рядом. Огромная луна висела над ними в черном небе, река плескала внизу. Лагерь разбили на склоне виноградной горы, и в дневном переходе отсюда были видны поздние огни в деревне.

— Я грешник, — вымолвил Шальк заплетающимся языком.

Никакой реакции. Монах продолжал сидеть неподвижно.

Четверть часа Шальк, путаясь в словах и жарко вздыхая, каялся в том, что свою сумасшедшую Кати любит более спасения души своей. Расписывал ее дивную дырку, чудную пустоту ее лона.

— Что только не совал я туда, и руками лазил, и заглядывал… — бормотал Шальк.

Иеронимус слушал, не перебивая и не меняя выражения лица. Наконец, Шальку стало скучно.

— Ничем тебя не проймешь, — с досадой сказал артиллерист. — Чтоб в аду тебе сгореть, святой отец.

И признался — говорил о своей пушке.

— Я понял, — спокойно отозвался Иеронимус. — Других грехов за тобой нет?

— А как же, — с готовностью ответил Шальк.

Монах молча глядел на него. Ждал.

— Бабий грех один за мной, — таинственно заговорил Шальк, понижая голос. — Извел младенца во чреве.

Луна немного сместилась. Ночь шествовала над рекой, и так неинтересно было Иеронимусу слушать пьяного солдата, так хотелось остаться наедине с тишиной и звездами.

— Как это — извел младенца? — нехотя спросил Иеронимус.

Шальк взмахнул рукой, как будто хотел пырнуть ножом.

— Вспорол брюхо беременной бабе. Убил и ее, и ребенка.

Даже в темноте было видно, как победоносно сверкнули его глаза.

Монах дернул углом рта.

— Наговариваешь на себя, — сказал он точно через силу. — А что по пушке скучаешь, так это не грех. И в пушечный ствол руками лазить не возбраняется ни человечьим законом, ни божеским. Иди, дитя мое, и больше не греши.

Чувствуя себя последним дураком, Шальк яростно выругался и с той минуты возненавидел монаха лютой ненавистью.