Выстрел в Опере - Лузина Лада (Кучерова Владислава). Страница 26

Мир привычно махнул рукой официанту и, залихватски подмигнув своей, мгновенно помертвевшей от ожиданья неизбежного конфуза, даме, произнес:

– Так, парень, давай, сделай мне круто? Понял? – и пренебрежительно сунул тому сторублевку.

– Сию минуту-с, ваше сиятельство! – истерично взвизгнул лакей, хотя ничего сиятельно-княжеского в Мире не наблюдалось.

Впрочем, за сторублевые чаевые Мир мог претендовать и на «ваше высочество».

– Не извольте беспокоиться! Все будет в наилучшем виде. Устроим вас преотличнейшим образом. Пожалуйте за тот столик, если вашей милости будет благоугодно. Просим. Очень просим! Изумительнейший по красоте бельведер.

Стол стоял в некотором отдалении от других и явно слыл лучшим. Видимо, язык денег люди понимали во все времена, вне зависимости от степени косноязычья тех, кто их тратил.

– Да за «катеньку» он бы понял тебя и на языке тумбо-юмбо, – весело возмутилась Маша, умостившись за стол с бельведером. – В «Европейской» обед из пяти блюд по таблоиду «без излишеств» стоил… То есть стоит сейчас рубль. Один рубль! А ты ему сто дал на чай! С ума сойти можно!

– Верно, – согласился Мир Красавицкий, – сто рублей в 1894, как сто долларов в 1994, означают: все должно быть на высшем уровне.

– Ты меня обманул!

– Отнюдь. Я доказал тебе, что мог бы прекрасно жить здесь.

– Тебя б все равно считали странным.

– А я б им сказал, что я из Америки!

– Тогда да, – улыбнулась Маша и нежданно словила на странности себя.

В ее душе снова царил мир и покой, – и виноват в этом был Мир.

Рядом с ним она чувствовала себя защищенной. Он обнимал ее заботой. Заражал азартом к разгадке, – понимал ее, выбитую из колеи, лучше, чем она сама.

Он заставлял ее улыбаться!

– К слову, что такое бельведер? Звучит неприлично, что-то среднее между биде и бюстгальтером, – выдал ее кавалер.

– Прекрасный вид. – Маша качнула подбородком в сторону окна, у которого поместил их официант. – Хотя, вообще-то, обычно так называется место на возвышенности, с которой открывается вид…

– А ты никогда не задумывалась о том, чтобы остаться жить здесь? – спросил он, вдруг странным образом озвучив ее потаенные мысли.

Маша опустила взгляд в заоконье – в изумительнейший по красоте belvedere на заснеженную Царскую площадь, бездействующий зимний фонтан «Иван», белую гору Царского сада, виноватый или ни в чем не виновный трамвай. Но трамвай не портил сказки.

«Человек погиб…

Я должна это знать?»

«Святки. Рождество. Новый год. Потом Богоявленье».

– Все время, – страстно призналась она Красавицкому. – Я думаю об этом все время, что я здесь.

– Не хочется обратно, да?

– Да.

– И мне тоже не хочется, – сказал Мир. – Мне нравится тут. Всего час, а я уже стал героем.

– И я… В смысле, я здесь совсем не такая, как там. Словно тут я такая, как надо.

– Ну так что, остаемся?

– Ты серьезно? – прозондировала она Мира глазами.

– А почему нет? – дернул плечом тот. – Сама подумай, кто я такой там? Убийца. Сатанист. Кто там ты? Послезавтра ты можешь перестать быть Киевицей. Или, того хуже, погибнешь во время поединка…

«Или того хуже – выживу и вернусь домой, к маме.

…а месяца через четыре все равно придется признаться, что я жду ребенка.

Как она будет кричать… как она будет кричать!

А я даже не смогу ничего объяснить. Ведь сказать, что его отец – Михаил Александрович Врубель, все равно, что…

что…»

– А здесь нас никто не знает, – продолжал соблазнять Мирослав, – мы можем сойти за семейную пару. Сойти, а не пожениться, – предупредил он отказ. – Навскидку, на полке в вашей Башне лежит пачек триста денег, не меньше. В пачке двадцать купюр – сотенными и пятисотенными. По самым-пресамым минимальным подсчетам, это… – Он пошевелил губами, считая. – Больше полумиллиона. С такими деньжищами в XIX веке можно так развернуться!

– Они не только мои, – испугалась искуса Маша, – они Катины и Дашины.

– Маш, – весело пожурил он никудышность отмазки, – на хрена им бумажки? В наше время это даже не раритет, а так, симпатичный мусор.

Он был прав!

И искус, уже овладевавший ею однажды, подкатил к горлу вновь.

Остаться здесь… забыв про Суд меж Небом и Землей, который они наверняка проиграют, забыв безответное: «Что делать? Куда идти? Как объяснить матери?» Остаться здесь, где она не будет беременной двадцатидвухлетней студенткой, на которую, помня странный поклон Василисы и Марковны, в институте всегда будут таращиться косо, с пристальным непониманьем, со злым шепотком. Не станет затюканной собственной матерью матерью-одиночкой, неспособной даже внятно озвучить имя отца.

Ведь здесь, здесь, здесь – в 1894 или -5 году отец ее ребенка еще жив!

И еще не женат! Еще два года, как не женат!

Осознание окатило Машу пожаром.

Она замерла, пытаясь унять дрожь в руках, побороть набросившуюся на нее непреодолимость желания, с криком вскочить из-за стола, забрать у Мира все деньги и бежать-бежать-бежать, ехать туда, где он – жив!

Конечно, сейчас, в 1894 или -5 году, она вряд ли сможет объяснить Мише Врубелю, как ей удалось забеременеть от него – в 1884. Но он вспомнит ее! Он помнил ее всю жизнь. Он любит ее! Он, по-детски искренний, добрый, бесконечно склонный к самопожертвованию, примет ее и с «чужим» ребенком! Он обвенчается с ней…

Потому что здесь…

«Как я не подумала раньше? Здесь…»

Здесь, в 1894 или -5, она – не Киевица! А значит, может войти в свой, самый любимый, Самый прекрасный в мире Владимирский собор, позабыв про свою «нехорошесть», неприкаянность, проклятость…

Позабыв про папу? Про Мира? Нарушив данное ему обещание? Ведь будучи не Киевицей, она не сможет его расколдовать, а будучи с Мишей, не сможет быть с ним.

Забыв про Город? Киев, которому угрожает опасность?

Нет.

Нет…

«Может, потом?»

– Стоп! – с облегчением отогнала искушение она. – Какое жить? Мы же упремся в революцию. А это все, конец. Киев горел десять дней, людей убивали на улицах только за то, что у них пенсне на носу. А потом первая мировая война, вторая мировая, голод 33-го года…

– Да, – сказал Мир. – Я и забыл. Но мы можем уехать в Париж.

– Нет.

В Париж Маша не хотела и потому достала из ридикюля журнал «Ренессанс», порадовавшись, что его бумажная, стилизованная под ретро обложка идеально соответствует месту и времени.

Итак: «В Царский сад с его пышными клумбами…»

Мир замолчал, терпеливо пережидая, пока Маша преодолеет статью.

…Наверное, в саду выступал бродячий цирк или зверинец, потому что с Аней и ее сестренкой Рикой (Ириной) произошло страшное приключение. Они попали в загородку с медведем.

В ушах зазвучал протяжный вороний крик. Женский: «Сделайте же что-нибудь!»

– Все по наивысшему разряду! – перекрыл его угодливый тенор. – Лучшие блюда a la carte! Пожалуйте-с, ваше сиятельство, филейчики из дроздов. Прелесть как хороши!

Карамельный лакей смотрел на Мира с таким обожанием, точно был безнадежно влюблен в него последние двадцать пять лет.

«Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы», – так вспоминала об этом Анна Андреевна.

«Любопытно. Получается, что…»

– Перепела по-генуэзски, извольте-с! И, специально для обворожительной дамы, яйца-кокотт с шампиньоновым пюре. Поистине замечательные!

Дама попыталась отвесить невнятный благодарный кивок и приметила еще одну даму, за столиком поодаль. Дамочка глядела на Машу с прожорливой завистью. Хоть вряд ли прожорливость относилась к шампиньонам, скорее – к несказанно красивому Миру.

«Почему он влюблен в меня?»

– Водка «Шустовская», «Смирновская», «Московская Особая», коньяк «Отборный».

– Помилуйте, я с дамой, – пробасил Мирослав.

– Имеются вина. Заграничные: бордосские, итальянские…

Как-то Л. К. Чуковская заметила: «Киев – вот веселый, ясный город, и старина его нестрашная».

«Да, это так. Но я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин», – призналась Анна Ахматова…