Моисей и монотеизм - Фрейд Зигмунд. Страница 32

Нижеследующее, с данного места и до конца, является слегка видоизмененным повторением обсуждений части [настоящего (третьего) очерка].

В 1912 году я попытался в своей работе Тотем и Табу воссоздать существовавшее в древности положение дел, из которого и проистекают все эти следствия. При этом я использовал некоторые теоретические идеи, выдвинутые Дарвином, Аткинсоном и в особенности Робертсоном Смитом, и объединил их с данными и указаниями, полученными с помощью психоанализа. У Дарвина я позаимствовал гипотезу о том, что первоначально человеческие существа жили небольшими кланами, каждый из которых находился под деспотическим господством старшего самца, который присваивал себе всех женщин и жестоко притеснял или устранял более молодых мужчин, включая своих сыновей. У Аткинсона я взял продолжение этой мысли, идею о том, что эта патриархальная система закончилась восстанием сыновей, которые объединились против отца, одолели его и все вместе съели. Основываясь на теории тотема Робертсона Смита, я предположил, что впоследствии клан отца уступил место тотемной общине братьев. Для того, чтобы можно было жить в мире друг с другом, победившие братья отказались от женщин, из-за которых, в конечном счете, убили своего отца, и ввели экзогамию. Власть отцов была сломлена, и семьи организовывались по матриархальному принципу. Амбивалентная эмоциональная позиция сыновей по отношению к отцу сохранялась в течение всего последующего развития. На место отца в качестве тотема было поставлено особое животное. Оно рассматривалось как предок и охраняющий дух, его нельзя было оскорблять или убивать. Но раз в год вся мужская часть общины собиралась вместе на церемониальное принятие пищи, во время которого тотемное животное (почитаемое во все остальное время) разрывалось на куски и сообща поедалось. Никто не мог уклониться от этого принятия пищи: это являлось церемониальным повторением убийства отца, с которого начинаются социальный порядок, законы морали и религия. Сходство между тотемным принятием пищи Робертсона Смита и христианской Тайной Вечерей поражало многих авторов еще до меня [См. выше, с.220 и далее].

По сей день я твердо придерживаюсь этой конструкции. Мне неоднократно приходилось иметь дело с яростными упреками в том, что я не изменил своих взглядов в более поздних изданиях своей книги, несмотря на то, что современные этнологи единодушно отвергли гипотезу Робертсона Смита и частично выдвинули другие, совершенно отличные теории. В ответ я могут сказать, что эти мнимые продвижения вперед мне хорошо известны. Но меня не убедила ни правильность этих нововведений, ни ошибки Робертсона Смита. Отрицание еще не является опровержением, а нововведение не обязательно – продвижение вперед. И прежде всего, однако, я не этнолог, а психоаналитик. Я имею право брать из этнологической литературы то, что мне может понадобиться в проведении психоанализа. Работы Робертсона Смита – человека гениального – дали мне ценные точки соприкосновения с психологическим материалом психоанализа и указания на его применение. Я никогда не поддерживал его оппонентов.

3. ИСТОРИЧЕСКОЕ РАЗВИТИЕ

Я не могу более подробно повторить здесь содержание Тотем и Табу, но я должен заполнить длительный промежуток времени между гипотетическим первобытным периодом и победой монотеизма в исторические времена. После одновременного возникновения общины братьев, матриархата, экзогамии и тотемизма началось развитие, которое можно описать, как медленный «возврат подавленного». Здесь я не использую термин «подавленное» в его истинном смысле. Речь идет о чем-то из прошлой жизни людей, вытесненном из поля зрения, о том, что мы осмеливаемся сравнивать с подавленным в психической жизни индивида. Мы не можем сразу сказать, в какой форме существовало это прошлое в то время, когда оно было забыто. Нелегко перенести концепции психологии личности в групповую психологию; и я не думаю, что мы добьемся чего-нибудь введением понятия «коллективного» бессознательного. Содержание бессознательного действительно является коллективной, всеобщей собственностью человечества в любом случае. Поэтому пока что мы будем довольствоваться использованием аналогий. Изучаемые нами здесь процессы в жизни людей очень сходны с теми, которые мы находим в психопатологии, но все же не совсем совпадают с ними. Мы должны в конечном итоге решиться принять гипотезу о том, что психические отпечатки первобытного периода становятся наследуемой собственностью, которая в каждом новом поколении требует не приобретения, а только пробуждения. В этом случае мы имеем в виду то, что, несомненно, является «врожденным» символизмом, который возникает в период развития речи, который знаком всем детям безо всякого обучения, и который одинаков у всех народов, несмотря на различия языков. То, чего нам, возможно не достает здесь для уверенности, восполняется другими результатами психоаналитических исследований. Мы обнаружили, что в некоторых важных отношениях наши дети реагируют не в соответствии с их собственным опытом, а инстинктивно, подобно животным, так, что это может быть объяснено только как филогенетически приобретенное [164].

Возвращение подавленного происходило медленно и, конечно, не само по себе, а под влиянием всех изменений в условиях жизни, которые заполняют историю человеческой цивилизации. Я не могу представить здесь обзор всех этих детерминант, поэтому только частично перечислю стадии этого возврата. Отец снова становится главой семьи, но никоим образом не таким самовластным, как отец первобытного клана. После серии переходных стадий, которые очень хорошо известны, тотемное животное сменил бог. Вначале бог, имея фигуру человека, еще носил голову животного, позднее он просто стал предпочтительнее относиться к этому конкретному животному, и впоследствии оно стало для него священным и превратилось в его любимого спутника; или он убивал животное, и сам носил его имя в качестве эпитета. Между тотемным животным и богом появилась фигура героя, как предварительная стадия божества. Идея верховного бога, по-видимому, зародилась рано, но поначалу лишь очень смутно, не оказывая влияния на повседневную жизнь людей. В то время, как племена и люди объединялись во все более обширные сообщества, боги также организовывали семьи и иерархии. Один из них всегда возвышался до состояния верховного владыки над богами и людьми. После этого был сделан первый шаг к почитанию лишь одного бога, и в конце концов было принято решение отдать всю власть одному единственному богу и не признавать никаких других богов, кроме него. Лишь таким образом было восстановлено верховенство отца первобытного клана, и смогли вновь возникнуть относящиеся к нему чувства.

Первое впечатление от встречи с существом, которого так давно не хватало и по которому тосковали, оказалось ошеломляющим и было похоже на описание в предании передачи законов с Горы Синай. Восхищение, благоговейный трепет и благодарность за благосклонность, найденную в его глазах – религия Моисея не знала ничего, кроме этих положительных чувств по отношению к богу-отцу. Убеждение в его неопровержимости, покорность его воле более всего были присущи беспомощному и запуганному сыну отца клана – поэтому эти чувства стали полностью понятны лишь после того, как были перенесены в первобытную и детскую обстановку. Эмоциональные порывы ребенка намного более интенсивны и неистощимы, чем порывы взрослого: только религиозный экстаз может вернуть их обратно. Итак, восторг служения Богу был первой реакцией на возвращение великого отца.

Таким образом на все времена было установлено направление, по которому должна была следовать эта религия отца. Однако это не означало, что ее развитие было завершено. Частью сущностного отношения к отцу является амбивалентность: в ходе времени не преминула возникнуть и враждебность, которая однажды побудила сыновей убить своего отца, которым они восхищались и который наводил на них ужас. В религии Моисея не было места для прямого выражения убийственной ненависти к отцу. Все, что могло выйти на свет, так это мощная реакция, направленная против нее – чувство вины в связи с этой враждебностью, нечистая совесть за грехи перед Богом и за продолжение грешного поведения. Это чувство вины, которое постоянно поддерживалось пророками и которое вскоре стало существенной частью религиозной системы, имеет еще и другую, внешнюю мотивацию, которая ловко скрывает его истинное происхождение. Дела у людей шли плохо; надежды, возлагавшиеся на благосклонность Господа, не исполнились; любимую превыше всего иллюзию – быть теми, кого избрал Бог, поддерживать было нелегко. Если они не хотели отказаться от этого счастья, то чувство вины в связи со своей собственной грешностью было подходящим способом оправдания Бога: они не заслужили лучшего, чем быть наказанными, так как не следовали его заповедям. И, гонимые необходимостью удовлетворить это чувство вины, которое было неутолимым и имело намного более глубокие источники, они должны были сделать эти заповеди еще более строгими, более мелочными и даже более тривиальными. В новом порыве морального аскетизма они налагали на себя все больше и больше новых ограничений инстинктов и таким образом достигли – по крайней мере, в учении и заповедях – этических высот, которые оставались недоступными другим народам античности. Часто евреи рассматривают это достижение этических высот как вторую основную характеристику и вторую великую победу своей религии. То, каким образом она была связана с первой – идеей единственного бога, – должно быть ясно из наших рассуждений. Эти этические идеи, однако, не могут отрицать своего происхождения от чувства вины в связи с подавленной враждебностью к Господу. Они представляют собой – незавершенные и неспособные завершиться – конструкции навязчивых невротических реакций; мы можем предположить также, что они играют роль скрытого наказания.

вернуться

164

[Фрейд, несомненно, имеет здесь в виду главным образом «первичные фантазии». См. прим. редактора по «архаичному наследию» (с.244). Как «инстинктивный» здесь переводится слово instinktmassig. См. с.242.]