Пророчество о сёстрах - Цинк Мишель. Страница 2

В камине трещит огонь. Я закрываю глаза, расслабляю плечи, отдаваясь на волю убаюкивающего ритма взмахов расчески. Рука Элис нежно поглаживает меня по голове.

— Ты ее помнишь?

Я распахиваю глаза. Вопрос необычен — ив первый миг я не знаю, что и ответить. Нам было всего по шесть лет, когда мама погибла, необъяснимым образом свалившись с утеса близ озера. Генри родился лишь за несколько месяцев до того, но врачи уже недвусмысленно дали понять отцу, что его долгожданный сын никогда не сможет пользоваться ногами. Тетя Вирджиния всегда говорила, что после рождения Генри мама больше не стала такой, как прежде. Вопросы, окружавшие ее смерть, и по сей день остались тайной.

Я могу ответить лишь правду:

— Да, но совсем плохо. А ты?

Элис отвечает не сразу. Она молчит, все так же водя расческой.

— Кажется, да. Но только отдельными вспышками. Наверное, отрывочные моменты, как-то так. Я часто гадаю, отчего помню ее зеленое платье, но не помню голоса, которым она читала нам вслух. Почему отчетливо вижу томик стихов, что лежал у нее на столике в гостиной, но не помню, как от нее пахло.

— Жасмином и… по-моему, апельсином.

— Правда? Она так и пахла? — бормочет сестра у меня за спиной. — А я и не знала.

— Ну вот. Моя очередь.

Я изгибаюсь назад, протягиваю руку к расческе. Она поворачивается, послушно, как ребенок.

— Лия?

— Что?

— Если бы ты знала что-нибудь про маму… Если бы помнила что-то, что-то важное — ты бы мне сказала?

Голос у нее тихий, неуверенный — я и не слышала еще, чтобы она говорила так робко.

От этого странного вопроса у меня перехватывает дыхание.

— Да, Элис, конечно. А ты?

Она отвечает не сразу. В комнате слышен лишь тихий шелест расчески по шелковистым волосам.

— Наверное.

Я расчесываю ее волосы и вспоминаю. Но не маму. Только не сейчас. Саму Элис. Нас. Близнецов. Вспоминаю время до рождения Генри, до того, как мама затворилась в Темной комнате. До того как Элис сделалась скрытной и странной.

Оглядываясь на наше детство, я бы легко могла сказать, что мы с Элис были очень близки. В порожденном воспоминаниями приливе нежности я снова слышу ее тихое дыхание в ночной темноте, ее голосок, что-то лепечущий в полумраке нашей общей детской. Я пытаюсь вспоминать былую близость, заглушить шепоток, напоминающий мне, как сильно мы отличались — уже тогда. Ничего не выходит. Если не лукавить, я признаю: мы всегда поглядывали друг на друга с опасной настороженностью. И все же именно ее теплую ладошку сжимала я, засыпая, именно ее кудри смахивала со своего плеча, если она во сне придвигалась слишком близко.

— Спасибо, Лия. — Элис поворачивается, заглядывает мне в глаза. — Знаешь, мне недостает тебя.

Щеки мои начинают пылать — столь пристально она глядит на меня, столь близко ее лицо к моему. Я пожимаю плечами.

— Элис, я же тут, рядом, как всегда.

Она улыбается — но в ее улыбке сквозят печаль и понимание. Нагнувшись еще ближе, Элис обнимает меня тонкими руками, как обнимала, когда мы были детьми.

— И я тоже, Лия. Как всегда.

Она поднимается и, не сказав больше ни слова, выходит. В тусклом свете я сижу на краешке постели, пытаясь отгадать причину ее необычной грусти. Меланхоличность — совсем не в стиле Элис. Хотя, наверное, сейчас, после папиной смерти, все мы особенно уязвимы.

Мысли об Элис позволяют мне оттянуть момент, когда придется взглянуть на запястье. Чувствуя себя распоследней трусихой, я пытаюсь набраться мужества, чтобы поднять рукав ночной сорочки. Снова взглянуть на отметину, появившуюся после того, как тело отца обнаружили в Темной комнате.

Наконец подтягиваю вверх край рукава и твержу себе: гляди не гляди — а все равно, что там уже есть, никуда не денется. Мне приходится крепко сжать губы, чтобы удержаться от крика. И поражает меня не сама отметина — снизу, на мягкой части руки, — а то, как она потемнела, даже в сравнении с сегодняшним утром. Крут стал гораздо яснее, отчетливее, хоть я по-прежнему не могу толком разглядеть его неровные, ломаные границы.

Я борюсь с подступающей паникой. Мне все кажется, что должно быть какое-то спасительное средство — что я должна что-то сделать, кому-то рассказать. Но кому я могу рассказать такое? Прежде я побежала бы к Элис — кому еще доверить такую тайну? Но даже сейчас я не могу не замечать: мы с сестрой все больше отдаляемся друг от друга. Теперь я отношусь ней иначе, настороженно.

Я убеждаю себя, что нет нужды никому рассказывать о столь странных вещах — ведь наверняка, наверняка через несколько дней все пройдет. Инстинктивно я понимаю, что это ложь, но я имею право верить в это в такой день, как сегодня.

День, когда я похоронила отца.

2

Скудный ноябрьский свет шарит пальцами по комнате. Айви входит, неся чайник с горячей водой.

— Доброе утро, мисс. — Она наливает воду в тазик на умывальнике. — Помочь вам одеться?

Я приподнимаюсь на локтях.

— Нет, спасибо. Я сама.

— Хорошо, мисс.

Она выходит из комнаты, унося пустой чайник.

Я откидываю одеяло и подхожу к умывальнику, рукой помешиваю воду в тазике, чтобы хоть немного остудить ее перед умыванием. Закончив умываться, вытираю лицо, вглядываясь в зеркало. Мои зеленые глаза бездонны и пусты, и я гадаю, могут ли душевные переживания отражаться на внешности. Может ли печаль излучаться через вены, живые ткани, кожу — наверх, туда, где будет видна всем. Трясу головой, отгоняя эту пугающую мысль, и в зеркале вижу, как каштановые, еще не забранные в прическу волосы качаются, задевая плечи.

Я снимаю ночную сорочку, стаскиваю с трюмо нижнюю юбку и чулки, начинаю одеваться. Когда я разглаживаю на бедре второй чулок, в комнату без стука влетает Элис.

— Доброе утро!

Она с размаху плюхается на кровать, глядя на меня снизу вверх со свойственным только ей одной очарованием — таким, что дыхание перехватывает.

Однако меня все равно потрясает, как легко и без малейших усилий переходит она от едва скрываемой горечи к скорби, а потом — к полной безмятежности. Казалось бы, чему удивляться, у Элис настроение всегда меняется быстро. Но на лице ее не видать и следа печали, ни следа ночной меланхолии. По правде говоря, если не считать того, что сегодня сестра надела простое платье без каких бы то ни было украшений, выглядит она совсем как обычно. Должно быть, меняться внешне в зависимости от того, что творится внутри, суждено только мне.

— Доброе утро.

Я торопливо пристегиваю чулок, стыдясь, что до сих пор ленюсь в спальне, тогда как сестра уже давно на ногах. Потом иду к шкафу — взять платье, а заодно укрыться от этих глаз, что всегда слишком пристально всматриваются в мои глаза.

— Видела бы ты дом, Лия! Вся прислуга в трауре — тетя Вирджиния велела.

Я поворачиваюсь взглянуть на сестру. Щеки у нее раскраснелись, глаза взбудораженные. Я стараюсь подавить досаду.

— Во многих домах принято соблюдать траур, Элис. Отца все любили. Уверена, слугам самим хотелось выказать ему дань памяти.

— Ну да, а мы теперь завязнем дома на целую вечность, а тут такая скучища. Как думаешь, тетя Вирджиния отпустит нас на следующей неделе в школу? — Она продолжает, даже не дожидаясь, пока я отвечу: — Хотя, конечно, тебе-то что! Ты только счастлива будешь, если вообще больше никогда Вайклиффа не увидишь.

Я даже не пробую спорить. Все знают — Элис жаждет более утонченной и цивилизованной жизни девушек в Вайклиффе, где мы дважды в неделю посещаем занятия. А я там чувствую себя диковинной зверушкой под стеклом. В школе я украдкой поглядываю на сестру: она вся мерцает и переливается в блеске светских условностей. В такие минуты мне думается, что она совсем как наша мать. Наверное, так оно и есть. Из нас двоих лишь я нахожу отраду в покое отцовской библиотеки, и лишь Элис может соперничать блеском глаз с нашей матерью.

* * *