М значит Магия - Гейман Нил. Страница 6
Мне пришлось снимать крохотную квартирку в Лондоне: трудно ездить взад-вперед, если группы, которые ты проверяешь, выползают на сцену лишь к полуночи. А еще это означало, что не было проблем со случайным сексом, если хотелось, а мне хотелось.
Я думал, что Элеонора (так звали мою жену, наверное, мне следовало упомянуть об этом раньше) ничего про других женщин не знает, но однажды зимним днем, приехав из увеселительной командировки в Нью-Йорк на две недели, я вернулся в пустой и холодный дом. Она оставила мне даже не записку, а настоящее письмо. Пятнадцать страниц, аккуратно отпечатанных на машинке, и каждое слово на них было правдой. Включая постскриптум: «Ты меня по-настоящему не любишь. И никогда не любил».
Надев теплое пальто, я вышел из дому и просто пошел куда глаза глядят, ошеломленный и слегка оцепеневший.
Снега не было, но землю сковал мороз, и у меня под ногами скрипели листья. Деревья казались черными скелетами на фоне сурово-серого зимнего неба. Я шел по шоссе. Меня обгоняли машины, спешившие в Лондон и из него. По пути я споткнулся о ветку, наполовину зарытую в куче бурых листьев, разорвал брюки и оцарапал ногу.
Я добрел до ближайшей деревушки. Шоссе под прямым углом пересекало речку, а вдоль нее шла тропинка, которой я никогда раньше тут не видел, и я пошел по ней, глядя на полузамерзшую речку. Река журчала, плескалась и пела.
Тропинка уводила в поля и была прямой и поросшей жухлой травой.
У тропинки я нашел присыпанный землей камешек. Подняв его и счистив глину, я увидел, что это оплавленный кусок чего-то буро-пурпурного со странным радужным отблеском. Я положил его в карман и сжимал в руке на ходу, его ощутимое тепло успокаивало.
Река петляла по полям, а я все шел и шел и лишь через час заметил первые дома – новые, маленькие и квадратные – на набережной надо мной.
А потом увидел перед собой мост и понял, где оказался: я был на старом железнодорожном пути, только вот шел по нему с непривычной стороны.
Одну сторону моста испещрили граффити: СРАНЬ и БАРРИ ЛЮБИТ СЬЮЗАН и вездесущее НФ «Национального фронта». [6]
Я остановился под красной кирпичной аркой моста – среди оберток от мороженого, хрустящих пакетов и одинокого, печального использованного презерватива, стоял и смотрел, как дыхание облачком вырывается у меня изо рта в холодный сумеречный воздух.
Кровь у меня на брюках засохла.
По мосту надо мной проезжали машины, я слышал, как в одной громко играет радио.
– Эй? – негромко позвал я, чувствуя себя неловко, чувствуя себя нелепо. – Эй?
Ответа не было. Ветер шуршал пакетами и листвой.
– Я вернулся. Я же сказал, что вернусь. И вернулся. Эй?
Тишина.
Тогда я заплакал, глупо, беззвучно зарыдал под мостом.
Чья-то рука коснулась моего лица, и я поднял глаза.
– Не думал, что ты вернешься, – сказал тролль.
Теперь он был одного со мной роста, но в остальном не изменился. Его длинные волосы свалялись, в них запуталась листва, а глаза были огромными и одинокими.
Пожав плечами, я вытер лицо рукавом пальто.
– Я вернулся.
По мосту над нами, крича, пробежали трое детей.
– Я тролль, – прошептал тролль жалобным испуганным голосом. – Соль-боль-старый-тролль.
Его била дрожь.
Протянув руку, я взял его огромную когтистую лапу.
– Все хорошо, – сказал я ему. – Честное слово, все хорошо.
Тролль кивнул.
Он повалил меня на землю, на листья, обертки и презерватив и опустился на меня сверху. А потом поднял голову, открыл пасть и съел мою жизнь, разжевав крепкими, острыми зубами.
Закончив, тролль встал и отряхнулся. Опустив руку в карман своего пальто, он вынул пузырчатый, выжженный шлак.
И протянул его мне.
– Это твое, – сказал тролль.
Я смотрел на него: моя жизнь сидела на нем легко, удобно, словно он носил ее годами. Взяв из его руки кусок шлака, я его понюхал. И почуял запах паровоза, с которого он упал давным-давно. Я крепче сжал его в волосатой лапе.
– Спасибо, – сказал я.
– Удачи, – отозвался тролль.
– М-да. Что ж. Тебе тоже.
Тролль усмехнулся мне в лицо.
А потом повернулся ко мне спиной и пошел той же дорогой, которой пришел я, к поселку, в пустой дом, который я оставил сегодня утром, и насвистывал на ходу.
С тех пор я здесь. Прячусь. Жду. Я – часть моста.
Из теней я смотрю, как мимо проходят люди: выгуливают собак или разговаривают, вообще делают то, что делают люди. Иногда они останавливаются под моим мостом – отдохнуть, помочиться, заняться любовью. Я наблюдаю, но молчу, а они никогда меня не видят.
Соль-боль-старый-тролль.
Я останусь здесь в темноте под аркой. Я слышу, как вы там ходите, как вы там топ-топаете по моему мосту.
О да, я вас слышу.
Но не выйду.
Не спрашивайте Джека
Никто не знал, откуда взялась игрушка, кому из дедушек, бабушек или дальних родственников она принадлежала до того, как ее отдали в детскую.
Это была шкатулка, резная и раскрашенная красным и золотом. Она была определенно привлекательной или, так, во всяком случае, считали взрослые, довольно ценной – возможно, даже антикварной. К несчастью, замок заржавел и не открывался, ключ был потерян, поэтому Джека нельзя было выпустить из коробочки. Тем не менее это была замечательная шкатулка, тяжелая, резная и позолоченная.
Дети с ней не играли. Она лежала на дне старого деревянного ящика для игрушек, возраста и размера приблизительно с пиратский сундук для сокровищ. Джек-в-коробочке был погребен под куклами и поездами, под клоунами и бумажными звездами, под старыми шутихами, увечными марионетками с безнадежно запутанными нитками, под костюмами для переодеваний (тут лохмотья древнего подвенечного платья, там шелковый цилиндр с коростой возраста и времени) и бижутерией, сломанными обручами, скакалками и лошадками. Подо всем этим пряталась шкатулка Джека.
Да, дети с ней не играли. Оставшись одни в детской на самом верхнем этаже, они перешептывались. Хмурыми днями, когда в коридорах завывал ветер и дождь гремел черепицей и барабанил по скатам крыши, они рассказывали друг другу истории про Джека, хотя сами его никогда не видели. Один утверждал, что Джек злой волшебник, которого посадили в коробку в наказание за преступления, слишком страшные, чтобы о них говорить, другая (я уверен, это была одна из девочек) настаивала, что шкатулка Джека на самом деле ящик Пандоры, и посадили его туда как хранителя, чтобы он не позволял снова вырваться наружу нехорошим вещам. Дети даже не притрагивались к шкатулке, хотя когда (как это время от времени случалось) какой-нибудь взрослый удивлялся вдруг отсутствию «милого Джека-в-коробочке» и, достав из пиратского сундука, ставил на почетное место на каминной полке, они тогда набирались храбрости и попозже снова прятали его в темноту.
Нет, дети не играли с Джеком-в-коробочке. А когда они выросли и покинули большой дом, детскую в мансарде закрыли и почти позабыли.
Почти, но не совсем. Ибо каждый из детей помнил, как босиком поднимался в голубом лунном свете наверх в детскую. Это было почти как хождение во сне: ноги беззвучно касались деревянных ступеней, потертого ковра в детской. Помнил, как открывал пиратский сундук, как рылся в куклах и одежде, как вытаскивал шкатулку.
И когда ребенок касался застежки, крышка откидывалась медленно-медленно, как полыхает закат, потом начинала играть музыка, и выходил Джек. Не выпрыгивал с шумом, как «чертик из табакерки»: у Джека не было пружинки в каблуке. Нет, он уверенно, решительно поднимался из шкатулки и манил ребенка наклониться поближе, еще ближе, а потом улыбался.
И там, в лунном свете, он каждому говорил то, чего они никак не могли вспомнить, то, чего они не могли до конца забыть.