Игра по правилам - Френсис Дик. Страница 2
Он жестом показал, что не возражает, и сказал, что будет где-нибудь поблизости, а если и уйдет, то оставит у дежурного записку. Как бы там ни было, мне будет нетрудно его найти. Кивнув, я вновь поднялся наверх и увидел в комнате для посетителей молодую пару, погруженную в свое горе. Жизнь их ребенка, как и жизнь Гревила, висела на волоске.
Комната была светлой, уютной, но бездушной, и, слушая редкие всхлипывания молодой мамаши, я думал о том, сколько горя изо дня в день приходилось видеть этим стенам. Жизнь пинает человека, как футбольный мяч, так, по крайней мере, мне казалось. Особенно легко лично мне никогда не бывало, однако это было в порядке вещей, это было нормально. Многим, как мне казалось, пришлось побывать в роли футбольного мяча. Большинство выживало. Некоторые — нет.
Гревил просто оказался в неподходящий момент не там, где надо. Из того немногого, что я узнал в больнице, я понял, что он шел по Ипсуич-Хай-стрит и на него с большой высоты рухнули строительные леса, которые должны были демонтировать. Один из строителей погиб, другого с переломом бедра отвезли в больницу. Моему же брату одна металлическая балка распорола живот, другая вонзилась в ногу, что-то тяжелое свалилось на голову и вызвало травму черепа с обширным кровоизлиянием. Это произошло накануне под вечер; с того самого момента он не приходил в сознание. Его личность не могли установить до тех пор, пока рабочие, разгребавшие обломки, не нашли его записную книжку и не передали ее в полицию.
— А бумажник? — спросил я.
Бумажника не было. Только записная книжка, в которой на первой странице было аккуратно написано: «Ближайший родственник — брат, Дерек Фрэнклин», и номер телефона. До этого они не располагали ничем, кроме инициалов Г.С.Ф., вышитых чуть выше кармана его изодранной, забрызганной кровью рубашки.
— Шелковой рубашки, — с каким-то неодобрением подчеркнула медсестра, словно шелковые сорочки с вышитой монограммой были чем-то аморальным.
— В карманах больше ничего не было? — поинтересовался я.
— Связка ключей и носовой платок. Больше ничего. Вам их отдадут, разумеется, вместе с записной книжкой, часами и кольцом.
Я кивнул, не было смысла спрашивать когда.
День, странный и нереальный, тянулся, словно в искривленном времени. Я вернулся, чтобы еще побыть с Гревилом, но он лежал неподвижно, в своем угасающем бессознательном состоянии и уже непохожий на себя. Если Вордсворт был прав в отношении бессмертия, то за сном и беспамятством следовало пробуждение, и мне следовало радоваться, а не горевать.
Я вспоминал, каким он был, и о том, как складывались наши родственные отношения.
Мы никогда не жили с ним по-семейному вместе, потому что, когда я родился, Гревил уехал учиться в университет и устраивать свою жизнь. Когда мне было шесть, он уже был женат, а когда мне исполнилось десять, он развелся. На протяжении долгих лет он был как гость, которого я встречал лишь на семейных праздниках и торжествах, становившихся все более редкими, по мере того как наши родители старели и умирали. Затем встречи и вовсе прекратились, когда сестры, связывавшие нас с Гревилом, эмигрировали: одна — в Австралию, другая — в Японию.
И только спустя много лет, в течение которых мы обменивались лишь поздравительными открытками по поводу Рождества или дней рождения, когда мне самому уже исполнилось двадцать восемь лет, мы вдруг встретились на железнодорожной станции и подружились в поезде. Однако и тогда мы не стали очень близкими друзьями, лишь иногда перезванивались, приглашая время от времени друг друга в ресторан и получая от этого удовольствие.
Мы росли в разных условиях: Гревил — в регентском доме в Лондоне, когда отец работал управляющим на одном из крупных землевладельческих предприятий; я — в уютном загородном доме, когда он ушел на пенсию. Мать водила Гревила по музеям, картинным галереям и театрам; у меня вместо этого были пони.
Даже внешне мы были не похожи друг на друга. Гревил, как и отец, был шести футов росту, я — на три дюйма ниже. Волосы брата, теперь уже седеющие, были светло-русыми и абсолютно прямыми, мои — темно-каштановыми и вьющимися. Мы оба унаследовали от матери светло-карие глаза и превосходные зубы, а от отца — худощавое телосложение, но наши довольно приятные лица были совершенно непохожи.
Брат хорошо помнил наших родителей в расцвете сил, я же оказался свидетелем их болезней и смерти. Отец был на двадцать лет старше матери, однако первой умерла она, что казалось чудовищной несправедливостью. После этого мы жили со стариком некоторое время вместе в обоюдном снисходительном непонимании, хотя я нисколько не сомневался, что он по-своему любил меня. Ему было шестьдесят два, когда я родился, а умер он в день моего восемнадцатилетия, оставив мне деньги на образование и список наставлений, некоторым из которых я следовал.
Гревил лежал совершенно неподвижно. Неловко потоптавшись на своих костылях, я подумал, что хорошо бы попросить стул. «Я больше никогда не увижу его улыбки, — проносилось у меня в голове, — его светящихся глаз, его сверкающих зубов, не услышу его иронических высказываний о жизни, не почувствую его силы и уверенности».
Он был полицейским судьей и занимался импортом и продажей полудрагоценных камней. Кроме этих голых фактов, я почти ничего не знал о его жизни, потому что всякий раз, когда мы встречались, его, казалось, неизменно больше интересовало то, чем занимаюсь я. Сам он держал лошадей с того дня, когда позвонил мне, чтобы посоветоваться: кто-то из его знакомых, одолживший у него деньги, предложил расплатиться с ним скаковой лошадью. Гревила интересовало мое мнение. Я пообещал ему перезвонить, узнал, что это за лошадь, решил, что сделка честная, и посоветовал брату соглашаться, если у него не было других сомнений.
— Не вижу причин сомневаться, — ответил он. — Ты не поможешь мне с оформлением бумаг?
Я, конечно, согласился. Когда мой брат Гревил о чем-то просил, согласиться было нетрудно, гораздо труднее было ему отказать.
Лошадь одержала несколько побед, и у него появился интерес к другим лошадям, хотя сам он редко ходил на скачки, что было вполне типичным для владельцев лошадей и полной загадкой для меня. Он наотрез отказался держать их для скачек с препятствиями, объясняя это тем, что я могу разбиться на одном из его «приобретений». Мой рост был слишком высок для гладких скачек, и ему так казалось спокойнее. Я никак не мог убедить его, что мне бы очень хотелось скакать на его лошадях, и я в конце концов оставил свои попытки. Если Гревил что-то решал, то он был непоколебим.
Каждые десять минут в палату бесшумно входила медсестра. Она некоторое время стояла возле кровати и проверяла, все ли было в порядке с приборами. Она вежливо улыбалась мне, заметив раз, что мой брат не знает о моем присутствии и вряд ли оно приносит ему хоть какое-то облегчение. — Как, впрочем, и мне, — ответил я. Кивнув, она удалилась, а я остался еще на пару часов. Прислонившись к стене, я стоял и думал, какая ирония заключалась в том, что смерть вдруг настигла именно его, хотя эти полгода отчаянно рисковал жизнью я.
Вспоминая тот длинный вечер, странным кажется и то, что я совершенно не задумывался о последствиях его смерти. Настоящее все еще заполняло те безмолвно уходившие часы, и я считал, что меня ждет лишь нудное заполнение документов, связанных с похоронными формальностями, о чем я старался особенно не думать. Я смутно представлял, что должен буду позвонить сестрам и, возможно, услышать, как они немного порыдают в трубку, но я уже знал, что они скажут: «Ты ведь обо всем позаботишься, правда? Мы уверены, что ты все сделаешь как надо». И они не поедут через полсвета, чтобы в трауре постоять под дождем у могилы брата, которого они если и видели, то, в лучшем случае, раза два за последние десять лет.
Что будет потом, я не думал. Единственным, что по-настоящему связывало нас с Гревилом, были узы крови, и, как только с этим будет все кончено, от него останется лишь память. С сожалением я наблюдал за бьющимся на его шее пульсом. Когда пульс пропадет, я вернусь к своей жизни и всего лишь буду время от времени тепло вспоминать о нем и об этой горестной ночи.