Мыши Наталии Моосгабр - Фукс Ладислав. Страница 65
– Я в них не разбираюсь, – задумчиво сказала госпожа Моосгабр и стала накладывать на тесто творог, – я выслушаю его, кое о чем расспрошу…
– Он и другие ученые книги читает, – засмеялась привратница, – и пометки к ним делает. Он и лекции студентов читает, и разговаривает как взрослый. Как писатель, правда же, госпожа Моосгабр, хотя ему только четырнадцать.
– Как взрослый, как писатель, – кивнула госпожа Моосгабр, продолжая накладывать на тесто творог, а потом изюм и миндаль. – И занимается оккультными науками, если это правильное слово…
– Наверное, он ужасно умный, – кивнула привратница на диване в сторону госпожи Кнорринг, – я это сразу поняла, когда госпожа Моосгабр мне сказала, что он гений.
В этот момент часы у печи пробили полпятого, и господин Смирш неожиданно тряхнул головой.
– Послушайте, – сказал он каким-то странным голосом и огляделся в кухне, – все равно это странно…
Госпожа Кнорринг вскинула голову и посмотрела на него, посмотрели на него и привратница и Штайнхёгеры, только госпожа Фабер по-прежнему сидела прямая и холодная и с неподвижным лицом смотрела перед собой, а госпожа Моосгабр продолжала накладывать на тесто творог, изюм и миндаль.
– Что странно? – спросила госпожа Кнорринг. – Что в городе волнения?
– Странно, – пожал плечами господин Смирш и отпил чаю, – странно. Все как-то странно. У этого Оберона Фелсаха, стало быть, длинные черные волосы, черные глаза и такие длинные ногти, что аж загибаются, он любит носить черный плащ и занимается оккультными науками.
Голос господина Смирша по-прежнему звучал очень странно, и все смотрели на него, и господин Ландл тоже, только госпожа Моосгабр у буфета накладывала на тесто творог, изюм и миндаль, а госпожа Фабер сидела прямая и холодная и смотрела перед собой.
– Хорошо, – продолжал господин Смирш и положил палец на край стола, – а сейчас поговорим об Айхенкранце с кладбища и о Линпеке с подземной станции «Кладбище». Айхенкранц, если вспомним, что рассказывала о нем госпожа Моосгабр, стрелял на кладбище в ворон, разговаривал с белкой, подражал полету птицы и в одном месте в парке вдруг как сквозь землю провалился. Линпек же, если вспомним, разговаривает сам с собой, точно с кем-то другим, видит сны, будто он летает, и, кроме того, обожает огонь. А у этого Фелсаха, – господин Смирш постучал пальцем по столу, – длинные черные волосы, черные глаза, длинные ногти, он носит черный плащ, он гениальный, как вы говорите, и занимается оккультными науками. Все это как-то странно, – сказал он все таким же странным голосом и вдруг, оглядев кухню, встал и сказал: – Один разговаривает со зверями, летает и умудряется проваливаться сквозь землю. Второй разговаривает сам с собой, будто с кем-то другим, летает во сне и больше всего на свете любит огонь. А у третьего длинные волосы, черные глаза, загнутые ногти, черный плащ, и он занимается оккультными науками. Всем им по двенадцать, тринадцать, четырнадцать лет. Да, – сказал господин Смирш, продолжая все время стоять и смотреть в сторону плиты, – мне все это казалось странным еще раньше. Мне это казалось странным давно. Странным очень и очень давно. Еще когда госпожа Моосгабр приходила в Охрану по поводу Айхенкранца, еще когда госпожа Моосгабр приходила туда по поводу Линпека, но я молчал. Но теперь мне все это кажется чрезвычайным. Мне кажется, – сказал господин Смирш и огляделся в кухне, – что эти три случая вообще не имеют никакого отношения к Охране матери и ребенка, это нечто совсем другое. Это уже из сферы Государственного трибунала. – И господин Смирш, опустив глаза долу, сказал: – Они, очевидно, должны быть в списке тех, кто связан с дьяволом.
В кухне воцарилась тишина. Глубокая, глубочайшая тишина, какой здесь, пожалуй, никогда еще не было. Какой здесь, пожалуй, не было ни тогда, когда приходил Везр, ни тогда, когда приходила полиция. Привратница, побледнев, сидела на диване, будто громом пораженная. Штайнхёгеры остолбенело таращили глаза на господина Смирша, господин Ландл смотрел на него взволнованно, растерянно и изумленно. Госпожа Моосгабр у буфета перестала делать пирожки и стояла как столб. И даже госпожа Фабер на стуле, до этой минуты прямая и холодная, оторвала вдруг взгляд от двери комнаты, посмотрела на господина Смирша, и на ее лице вдруг дрогнул мускул.
Госпожа Кнорринг вскинула голову, посмотрела на господина Смирша, и ее тонкое, надменное лицо вдруг сделалось каменным.
– Господин Смирш, – проговорила она не своим голосом, и ноты в руке задрожали от охватившего ее возбуждения, – прежде всего сядьте. – И когда господин Смирш снова сел, госпожа Кнорринг сказала: – То, что вы говорите, так неожиданно, так непонятно, что в первую минуту я не могла даже определить, всерьез ли вы это думаете. В жизни иногда случается нечто, перед чем человек просто цепенеет и не сознает, во сне это или наяву, среди людей он или в каком-то немыслимом астрале. С этого обычно начинается агония, и человек приходит в себя уже в больнице. Но вы высказались вслух, это отнюдь не сон и не видение, и поэтому я должна откликнуться. И не только. Я должна откликнуться тотчас, поскольку все слышала своими ушами, и не хочу, чтобы когда-нибудь обо мне говорили, что я нечто такое слышала и молчала. Так вот, господин Смирш, – госпожа Кнорринг смотрела на господина Смирша, и на лице ее не дрогнул ни один мускул, – то, что вы сказали, глубочайшее заблуждение. Но это и самое серьезное обвинение, которое может быть высказано. За всю мою практику в Охране, за все эти двадцать лет, что я там, кроме одного случая, мы еще никогда не сталкивались с чем-то подобным, и никто из наших сотрудников ни в чем подобном никого не обвинял. Понимаете ли вы, господин Смирш, что вы вообще говорите?
– В самом деле, невозможно, – очнулся теперь и господин Ландл, – всякое возможно, но не это, только не это, господин Смирш. Этого вы в самом деле не должны говорить.
– Ради Бога, не надо, – сказала госпожа Штайнхёгер на диване, она дрожала всем телом, голос у нее был удрученный, измученный, и господин Штайнхёгер возле нее быстро завертел головой и возбужденно сказал:
– Хоть я и не знаю этих мальчиков, но это, господин, невозможно. Решительно, это не так. Всерьез вы так не думаете.
И привратница, бледная и будто громом пораженная, теперь тоже очнулась, схватилась за оголенную шею и выпалила:
– Нет, только не это. Только не это. Я вас, господин, хоть и не знаю, но мне кажется, что вы перегнули палку. Я знаю госпожу Айхенкранц и госпожу Линпек, знаю этих мальчиков по рассказам госпожи Моосгабр, и это решительно не так.
И госпожа Кнорринг снова холодно посмотрела на господина Смирша и сказала:
– Да. Если дело дойдет до подобного предложения, я выступлю против и призову на помощь весь авторитет своей организации. Я его не приму. За все двадцать лет моей практики в Охране был лишь один случай, который произошел пятнадцать лет назад с восьмилетним мальчиком, круглым сиротой Наполеоном Сталлруком. И знаете, что из этого вышло?! До сих пор вся страна говорит об этом. Я тогда воспротивилась. Вся моя Охрана воспротивилась.
– И все без толку, – сказал господин Смирш, опустив глаза долу.
– Да, – воскликнула госпожа Кнорринг, и лицо ее было ужасно бледным, надменным и холодным, и ноты дрожали в ее руках, – да. Потому что он был отдан под Трибунал. Потому что в этом был замешан ничтожный доносчик, которого следовало самого поставить перед Трибуналом и публично осудить. Тогда, – госпожа Кнорринг обратилась к привратнице, к Штайнхёгерам, к госпоже Фабер и к госпоже Моосгабр у буфета, – тогда этого мальчика по доносу ничтожного преступника схватили возле моста в Линде, повезли в Государственный трибунал и занесли в список. Допрашивали этого восьмилетнего мальчика десять дней и ночей и доказали ему, что он летает по воздуху и может двигать камни, хотя к нам в Охрану он попал лишь потому, что некая подлая учительница донесла на него, будто он перепрыгнул какую-то высокую ограду и вышиб камнем окошко. В Трибунале доказали ему, как губителен огонь для его жизни, да, губителен. Там сунули его руку в бочку с кипящей смолой и доказали ему, что у него видения. А как могло быть иначе, – воскликнула госпожа Кнорринг, ужасно бледная, холодная, и ноты дрожали в ее руках, – как могло быть иначе, если десять дней и ночей его, восьмилетнего мальчика, допрашивали и держали в кандалах. Когда днем и ночью ноги его сжимали колодки, а руки – железные кольца. Когда ему давали пить воду с уксусом и есть – миску овсяной каши за день. Когда ему лили на голову ледяную воду и пугали, что его четвертуют.