Последний единорог (сборник) - Бигл Питер Сойер. Страница 128

Рыба в горных реках обычно держится подальше от берегов, потому что ее ловят шекнаты. Чтобы ее подманить, надо пощелкать пальцами под водой — если делать это правильно, щелкая вторым, а не первым суставом, рыба почему-то не может устоять и приплывает. А когда она подплывет, надо очень осторожно пощекотать ей брюшко, и тогда рыбы буквально засыпают у тебя в ладони. Этому трюку меня научила сестра.

На то, чтобы подманить двух рыб приличного размера, ушло немало времени — впрочем, нельзя сказать, чтобы я потратил его зря. Когда я вернулся, Лал все еще спала. Свой нож я потерял, а потому воспользовался ее мечом, чтобы выпотрошить рыбу, и пожарил ее на палочках над маленьким костерком из плавника, бледным и прозрачным, как свежевылупившийся птенчик. Лал не сразу проснулась даже от запаха еды, но когда я уже начал всерьез беспокоиться, она открыла глаза и пробормотала: «Желтый перец я потеряла. Извини». Она не смогла даже сесть, не то что к костру подойти. Я накормил ее, хотя съела она очень мало, и мне несколько раз приходилось будить ее, когда она начинала клевать носом. Потом я ее снова напоил. Когда Лал уснула, я сгреб угли в кучку, еще раз позаимствовал ее меч и вернулся на берег. В десятке футов от того места, где была привязана наша лодка, я приметил несколько валунов, покрытых грязно-серыми пятнами лишайника, так что казалось, будто валуны гниют изнутри. Этот лишайник на севере называется фасска, а в восточных холмах, кажется, — крин. Он растет только высоко в горах, и его всегда бывает довольно мало. Когда я соскреб то, что росло на валунах, вся моя добыча легко могла бы уместиться в горсти. Но мять фасску нельзя, иначе вся целебная сила пропадет. Если она воняет не слишком противно, значит, уже не годится.

Я бережно отнес фасску к костерку, завернул в рубашку — она уже начала просыхать, потому что солнце наконец поднялось над вершинами, — и принялся искать, в чем бы вскипятить воду. Вся наша посуда осталась в мешках, а мешки были неизвестно где. В конце концов мне повезло: я нашел половинку скорлупы яйца таракки, величиной в две моих горсти. Я устроил причудливое сооружение из палочек, чтобы установить скорлупу над огнем, потом наполнил скорлупу водой, молясь, чтобы она вскипела как следует на такой высоте. Лал пару раз просыпалась и смотрела на меня. Глаза у нее были расширенные и блестели нездоровым блеском.

Возясь с костерком, я все время разговаривал с ней, не обращая внимания, открыты ли у нее глаза.

— Интересно, он когда-нибудь пичкал тебя этим отвратным варевом? На вкус оно как грязь под ногтями, но оно очень полезно, когда дух пострадал не менее тела, и нужно исцелить то и другое одновременно, иначе вообще не выздоровеешь. Он напоил меня им в тот день, когда я к нему явился. Просто чудо, что я не сбежал сразу, как только встал на ноги. И потом еще раз — видела тот шрам поперек спины? Горный тарг успел наполовину перекусить меня и взялся было за вторую половину, когда мне удалось вогнать в него стрелу. Но к тому времени я уже успел наораться, помолиться всем богам, обмочиться и обделаться от страха, так что просто починить меня было бы бесполезно. Если бы он не влил мне в глотку такое количество фасски, что можно было бы затопить весь рынок в Коркоруа, я бы и теперь лежал у него в хибарке и пялился в потолок. Эта мерзость — замечательное лекарство, если только у тебя хватит духу ее проглотить.

Лал ничего не ответила. Вода в скорлупе наконец закипела, я вывалил в нее лишайник и накрыл большим листом, чтобы дать настояться. Фасску нужно долго-долго кипятить — по крайней мере, до тех пор, пока не почувствуешь, что уже не можешь терпеть этой вонищи. Потом лучше всего добавить туда пару сушеных листьев кирричана, пока варево остывает — они каким-то образом делают это пойло чуточку более сносным, хотя на вид оно все равно остается белесым, как след слизняка. Но листьев кирричана у нас не было — как и всего остального, если не считать рыбы. Так что ничего не поделаешь, придется Лал пить свое лекарство как есть.

К моему удивлению — и страху, — она совсем не сопротивлялась, когда я усадил ее и принялся вливать это пойло ей в рот. Я ожидал, что она его выплюнет — в сторону, если мне повезет. Я ожидал, что она будет рычать, ругаться и пытаться пнуть меня в подбородок своей твердой, как рог, ножкой. А Лал послушно, без возражений проглотила фасску — только слегка закашлялась. Если б она не скривила губы, можно было бы подумать, что она пьет вино, чай или красный эль. Допив, она снова закрыла глаза, молча легла на место и до конца дня больше ни разу не шевельнулась.

Я вымыл ее, искупался сам, немного поспал, снова половил рыбу. Остальное время я потратил на то, чтобы как следует изучить единственное наше достояние. Я никогда раньше не видел такой лодки. На самом деле она была больше похожа на воздушного змея, чем на лодку. В длину в ней было не больше двенадцати футов, а в ширину она в самом широком месте была меньше моего роста. Она состояла из круглых и плоских палочек и дощечек, подогнанных друг к другу так плотно, что швов было почти не видно. Часть палочек — мачта, к примеру, — была сделана из какого-то полого тростника, а многие другие, должно быть, убирались друг в друга — иначе бы все это не влезло в дорожный мешок. Сами дощечки были куда легче любой древесины, которую мне приходилось видеть. Паруса были как шелковые, но не из шелка. Лодку легко можно было поднять с воды вдвоем, но она явно была рассчитана только на одного путешественника. Я не мог себе представить, как Лал ухитрилась собрать ее в одиночку и как мы поплывем дальше — кстати, далеко ли нам еще плыть? — на этом хрупком суденышке. Пока я размышлял об этом, солнце снова скрылось за горами, и легкий ветерок усилился. В горах ночь наступает рано.

Я уже говорил, что Лал целый день лежала не двигаясь, если только я ее не трогал, что до фасски, что после. Когда я снова улегся рядом с ней, она была в прежнем состоянии: сердце бьется ровно, дыхание тоже достаточно ровное, но кожа заметно холоднее, чем раньше. Отчетливый пульс был обманчив: биение жизни в ней постепенно замедлялось, и я с этим ничего поделать не мог, раз уж снадобье не помогло. Кожа Лал была на ощупь сухой, как крылышки насекомого, и издавала слабый сладковатый аромат, который встревожил меня еще больше, чем холод. Наверное, так могли бы пахнуть чьи-то воспоминания детства или сны об ином мире. Но не Лал, Лал-Морячка, Лал-Одиночка.

Но ночью, где-то после полуночи, она принялась беспокойно крутиться, разбудив меня, и что-то бормотать на языке тех бесконечных песен, которые она постоянно напевала себе под нос. Голос ее становился все громче. Поначалу он звучал испуганно, потом все более гневно. Она вырывалась у меня из рук, глядя на меня широко раскрытыми, невидящими глазами. Я удерживал ее, крепко, но бережно, боясь, что, если я ее отпущу, она может покалечить себя либо меня. Несмотря на это, она успела несколько раз оцарапать мне лицо и до крови искусать себе губы, зовя кого-то, чьего имени я не знал. Но это все ничего. Хуже всего было то, что этот ее странный новый запах сделался таким же невыносимо сладким, каким невыносимо мерзким был запах фасски.

Потом она начала потеть. В какой-то момент холодная сухая лихорадка кончилась, и Лал начала буквально истекать нормальным человеческим потом, задыхаясь и плача, как новорожденная, откинув голову назад, словно купалась под водопадом. Снадобье сделало-таки свое дело — к ней снова вернулся ее собственный запах, пряный и терпкий, почти горький, ее собственный. И сама Лал тоже вернулась. Она выскользнула из моих влажных рук, уселась и заявила дрожащим голосом:

— Мой меч воняет рыбьими потрохами!

Я положил его рядом с ней, как любимую игрушку, на случай, если она очнется. Теперь я уставился на нее. Она понюхала меч еще раз, скривилась и попробовала лезвие пальцем. Тут же обернулась ко мне — голая, дрожащая, с трудом сидевшая прямо — и гневно осведомилась:

— Что ты с ним делал? Ты знаешь, что ты его испортил к такой-то матери? Проклятье, Соукьян, ты испортил мой меч!