Венера - Манн Генрих. Страница 16

— Вам не скучно слушать все это?

Она не ответила. Он горячо и со вздохом сказал:

— Простите, мой вопрос был обиден. Если бы вы знали, мне все становится ясным с опозданием на две секунды… Теперь я перейду к княжнам и скажу вам то, что вы уже знаете; что я не соблазнитель и не struggler for life. Я сам не знаю, как все это могло случиться со мной. Я переживаю от всего только отражение. Я стою у бассейна между двумя статуями. Одна погружена в созерцание самой себя и прислушивается к себе, другая вглядывается в мир. Обе отражаются в бассейне, и я разглядываю их в воде, где они немного туманнее, немного чище, немного загадочнее.

— Вы сочиняете свою жизнь?

— Да… Многое, конечно, действительность. Так, я думаю, что Винон любит меня. Я твердо верю, что она любит только меня и что ее кокетство обманывает лишь других, но не меня.

Это он сказал очень гордо. Герцогиня нашла его трогательным.

— Напротив, Лилиан, — продолжал он, — холодна. Я никогда не воображал, что составляю что-нибудь для нее. Но я хотел пережить все это из-за красивого стиха! Я увез ее — о, я буду искренен — потому что она была княжна и прекрасна, и в своем несчастье доступна мне. Мы, мужчины, жалки, мы осмеливаемся взять только то, что доступно… Когда она стала моей, я мало-помалу заметил, что она моя жена. Она была мятежницей, она восстала против света, навязавшего ей Тамбурини. Я был бродягой, полным бессознательной, прекрасной ненависти! Она имела за собой позор и бегство и освободилась от всяких моральных обязательств: она обманывала и меня самым непристойным образом — словом, она была вне вопросов морали, как и я, потому что я мог рассказать о себе самые постыдные вещи. Ах! Мы были предназначены друг для друга. Она, возмущенная, чувствовала мои еще едва слышные стихи. Она была княжна и бедна, я был беден и поэт.

— Вы любите ее еще!

— А потом, когда Винон отняла меня у нее, и она стала совсем одинокой — ее книга, эта чудесная книга, которую она швырнула, как красивую, толстую, пятнистую змею, в лицо свету, так решительно, так безбоязненно, так свободно…

— Вы еще любите ее! — повторила герцогиня, восхищенная.

Он опомнился и весь съежился:

— Нет. Ведь она презирает меня.

— Но вы, вы!

— Вы слышите, меня презирают… Я как ребенок, я принадлежу тому, кто хорошо обращается со мной. Поэтому я остаюсь с Винон; она милая девочка. Когда я вижу Лилиан — она даже не избегает меня, — она так горда, она такая артистка! — мне хочется только плакать при мысли о том, какой я буржуа!

— Значит, вы любите ее.

— Люблю ли я вас самое, герцогиня? Это было бы гораздо интереснее. Ах! Тогда я должен был бы не только пасть духом оттого, что я буржуа. Тогда я мог бы спокойно повеситься, потому что я не дон Жуан и не Риенцо, не художественное произведение и не великий художник, не Иисус, не белокурое дитя, не старый клоун, не Гелиогабал, не Пук, не дон Саверио и даже не всегда Жан Гиньоль… А все это герцогиня, все это нужно вам!

Она остановилась в изумлении. Это было в длинной зеркальной галерее, среди золота и хрусталя, и она слышала, как замирали их шаги. В зеркале она видела подвижное, гримасничающее лицо своего спутника, его шутливую грусть — и видела, что он дрожал от тайного желания высказать ей в безобидной форме вещи, с которыми носился уже давно, которые взвешивал и закруглял в своем уме. Он увидел в зеркале ее улыбку и сознался.

— К чему хитрить! Я сдаюсь. Да, герцогиня, я интересуюсь вами уже много лет. Я читал светскую хронику, слушал все, что говорили о вас, разгадывал и дополнял… Да, я один из тех, кому вы дали материал для грез: я один из многих. Такая женщина, как вы, становится для молодого человека в пустыне суетливого города и чердачной комнаты спутницей жизни. В газете он иногда встречает ваше имя; оно написано для него золотыми буквами, и его мечта преследует ваши золотые следы до сказочного берега, уносится за вами в пышные, утопающие в цветах, шумящие от наслаждений города, на упоенные любовью моря или к старым, могучим творениям, в среду одухотворенных, все понимающих людей, которых юношами мы представляем себе живущими где-то в мире и в несуществовании которых убеждаемся лишь мало-помалу, с трудом…

— Я была вашей музой? — спросила она. — Вы хотите польстить мне, но вы не знаете…

— О, польстить! К чему льстить, когда сам слишком самоуверен, чтобы желать хорошего суждения о себе!.. В образе вашем, герцогиня, мне в течение десяти — двенадцати лет представлялись мои юные язычницы, мои хрупкие танагрские фигурки — уже тогда, когда они еще неизвестные стояли в моей мансарде. Я знал о вас, как о великой поборнице свободы. Потом в один прекрасный день вы стали фантастической искательницей красоты. Затем вы превратились в жрицу любви, которая стонет и вскрикивает в моих книгах, и которой я обязан своей славой.

Он продекламировал это глубоко серьезным тоном, с торжественными жестами.

— Теперь я ежедневно смотрю на ваше лицо и ежедневно нахожу новое. Вы очень добры, вы фривольны, вы то жестоки и небрежны, то задорны, то полны чистого веселья, то мягки до грусти.

«Вы смертельно пугаете Рущука с чистой высоты вашей бессмертной грезы о свободе. Вы язвите ему и насмехаетесь над ним, бедного же короля Фили вы утешаете и щадите. Вы — легкий дух, играющий этими бедными, не имеющими выбора, телами… Среди сладострастнейшего вальса вдруг раздается, точно безумный аккорд, ваше рыдание… Вы возмущаетесь с Лилиан, наслаждаетесь с Винон. Вы — Винон и Лилиан и все остальное. Я уже сказал вам, чем надо быть, чтобы удовлетворить вас… Посмотрите на себя в зеркале — сосчитайте себя!

Зеркала стократ повторяли ее образ. То с обращенным вперед лицом, то со сверкающим затылком, то с задумчивыми глазами, то с улыбкой, то в мечтательном сумраке, то бледная и холодная, то искрящаяся от радости и света свечей, то похожая на мимолетный фантом, двигалась она — всегда она сама — под меняющимся светом и исчезала в стеклянной глубине.

Тихо, немного печально, подумала она о вакханке, которой была когда-то, в юности.

— Я прежде уже раз узнала себя, — сказала она, — какой я была много лет тому назад в течение одной ночи… Посмотрите, вот там, сзади, на ту маленькую фигуру под золотыми гирляндами двери: это Хлоя, призывающая Дафниса.

— Это из вашего детства?

— Да.

— Игра. Вы — игра, ежедневно обновляющаяся. Вы — неожиданное настроение, нечаянное ощущение, шествующее в здоровом, праздничном теле. Даже ваши платья — душа! Язычница, каждое утро просыпающаяся, точно вновь родившись на свет, с новым солнцем в глазах, с полным забвением вчерашних сумерек!.. В эту минуту вы вся — дух и на несколько мгновений настроены так, как настроены всю жизнь чисто духовные люди, о каких грезил тот юноша. О, это хорошо, что вы сейчас снова станете иной! Если бы все осталось как теперь, как будто вы стоите с цветным мелом в руке и рисуете мне картины, а я читаю вам стихи, и в обмен душ вы вкладываете как раз столько женского очарования, сколько нужно, чтобы дать гений мужчине, который чувствует вас: о, это было бы опасно! В конце концов он полюбил бы вас!

«Полчаса тому назад, — подумала она, — мне хотелось быть любимой им».

Она недовольно сказала:

— Из всех моих настроений вы забыли одно очень естественное.

— Неужели?

Она посмотрела на него в зеркале. Он казался элегантным, светским, вызывающим в своем синем фраке, высоком воротнике, бархатном жилете. Но его лицо фавна, казалось, беспомощно выглядывало из-за стволов леса или из мансарды, о которой он говорил.

Она повернулась и пошла обратно по залам, по которым они пришли. Он последовал за ней, безгранично испуганный переменой в ее настроении, спрашивая:

— Можно мне в другой раз рассказать вам, что я вижу в моем бассейне, в бассейне с двумя статуями? Я вижу в бассейнах и зеркалах только вас.

Якобус говорил:

— Следовать за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла.

— Он похож на Якобуса не только этими словами. Мне скучно с ним.