Мясной Бор - Гагарин Станислав Семенович. Страница 46

— Эдак вы мне половину дивизии перестреляете, — как будто бы шутливо проговорил Шашков. — Быть бдительными — наша общая обязанность, Лабутин. Но без перехлеста. Мы караем только врагов. Невиновные не должны попадать под наш меч. Понимаете?

— Понимаю, — сказал Лабутин.

В тот же день Александр Георгиевич вернулся к себе. В Особом отделе его ждала шифровка из Малой Вишеры. В ней сообщалось о том, что представитель Ставки направлялся в хозяйство генерала Клыкова. Майору госбезопасности Шашкову предписывалось лично обеспечить его надежную охрану.

…Вечером Лабутин написал секретный рапорт, который без промедления направил начальнику Особого отдела Волховского фронта. В рапорте излагались события, связанные с намеренным членовредительством, совершенным старшим лейтенантом О. Н. Кружилиным, и сообщалось о мягкотелой, граничащей с преступной потерей бдительности позиции, которую заняли оперативный работник Беляков и поддержавший его начальник Особого отдела армии Шашков.

Рапорт был получен, проанализирован, доложен выше и оставлен пока без последствий. До нового сигнала.

34

Глухой лес, окружавший редакционные землянки, был покрыт уже сетью тропинок, метрах в трехстах проходил хорошо укатанный зимник, и было слышно, как идут порой по нему грузовики. Войска неплохо обжили окрестности. На деревьях — указатели, дощечки с цифрами, вон уже и почтовый ящик красуется — хозяйство ППС — полевой почтовой станции. Рядом дорожники сообщают: «До Керести — 3 км». Сбоку стрелка — куда сворачивать… Подалее красный крест и номер медсанбата. А вот и грозное предписание: «Лес не рубить! За нарушение — трибунал…» Словом, обжились, обтерлись, вросли в походный быт, втянули в него и этот угрюмый лес, пока еще не тронутый бомбежками и артобстрелом.

Стороной прошли Черных и Родионов, они направлялись к землянке, в которой помещались редактор и ответственный секретарь газеты. Бархаш подумал, не присоединиться ли к ним, спросить у Кузнецова, в какой номер поставит его материал о зенитчиках, сбивших вчера «Юнкерс-88». Не успел он сделать и сотни шагов, как за деревьями показались две выкрашенные белой краской эмки. Они остановились поодаль, и из передней вышел Румянцев, вслед за ним у машины оказался плотный, невысокого роста человек, по виду — начальство. Ему помогал выбраться из эмки рослый молодой командир, он и сейчас не отходил от этого человека.

Редактор «Отваги» огляделся, увидел Бархаша, глазевшего на них, и махнул ему: иди, мол, сюда. Тропинку, на которой стоял Борис Павлович, отделяла от дороги полоса нетронутого снега метров десять — пятнадцать. Бархаш ступил в снег, провалился по самые некуда, чертыхаясь, попер напролом, а когда выбрался на дорогу, то увидел, что рядом с Румянцевым стоит Ворошилов и улыбается.

— Тяжеловат снежок? — спросил Климент Ефремович, а Бархаш отряхивался и лихорадочно думал, как ему поступить, доложить маршалу, кто он и что делает.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Наш сотрудник, — торопливо вмешался Румянцев. — Интендант третьего ранга Бархаш.

— Почему «интендант»? — спросил Ворошилов. — По хозяйственной, что ли, линии?

— Нет, — возразил редактор, — товарищ Бархаш — один из лучших творческих работников. Но почему-то некоторым военным журналистам присвоены такие звания.

— Они ведь политработники все, — сказал Климент Ефремович, — значит, и звать их надо комиссарами. Кадровый?

— Никак нет, из запаса, — вспомнил Бархаш уставной ответ.

— И кем были на гражданке?

— Профессор, философ, товарищ маршал!

— Гм, — хмыкнул Ворошилов и посмотрел на редактора. — И много у вас бьющих гражданских?

— Почти все, товарищ маршал. В прошлом ополченцы Фрунзенского района Москвы.

— А этот, как его?.. Мне говорили о нем в штабе фронта. Сын известного поэта…

— Всеволод Багрицкий?

Румянцев замялся. Багрицким он был недоволен. Сева не мог приладиться под стиль армейской газеты, трудно принимал суровые требования, которые предъявляло военное время к журналистским материалам. И был ершист, болезненно самолюбив, не стеснялся сказать о несогласии с правкой и самому редактору. Николай Дмитриевич был по натуре добрым человеком, но выпускать газету на войне да еще в таких условиях — дело не простое. Тут и выстоишь на одной лишь оперативности, надежной четкости и дисциплине. А в какие времена поэты ладили с нею?

— Он и сам поэт неплохой, хотя и молод, всего девятнадцать. Но вот как журналист… У нас ведь злые сроки, товарищ маршал. Вышел из боя корреспондент — и вместо отдыха будь добр напиши об этом событии. И тут не до особых литературных красот, не до изящества стиля. Срочно, доходчиво до красноармейского сердца, по существу… И в номер! А Багрицкий…

— Даром хлеб ест, что ли? — грубовато спросил Ворошилов. — Ему был неприятен разговор, и маршал жалел, что затеял его.

— Ну, — отозвался редактор, — так мы вопрос не ставим. Опыта еще недостает, конечно…

— Так учите парня! — повысил голос Ворошилов. — Вы сами сказали: мальчишка. Видать, и необстреляный еще. Вот и помогите ему стать настоящим военкором.

Он повернулся к начальнику политотдела армии, который ехал во второй машине, давно уже выбрался из нее и скромно стоял в стороне, не вмешиваясь в разговор маршала и редактора «Отваги».

— Напоминаю вам: газете уделять повседневное внимание. Я был на переднем крае и видел, как ждут «Отвагу» красноармейцы. И не только на раскурку. Сначала газету прочитывают, это я вам могу засвидетельствовать.

Румянцев забежал вперед и двинулся к редакционным землянкам, увлекая за собой высоких гостей. Бархаш остался на дороге.

«А мне куда? — подумал Борис Павлович. — Идти вслед за начальством? Зачем? Никто ведь не звал».

В нерешительности он потоптался на месте, потом посмотрел в противоположную сторону и увидел: из сарайчика, где хранили газетную бумагу и редакционный скарб, вышел с банкой в руках Сева Багрицкий.

— Что это у тебя? — спросил Бархаш.

— Это… бензин, — заикнувшись, ответил Багрицкий. — Старик Рапопорт просил принести, литеры промыть.

Бархаш заметил на его лице горькую гримасу и встревоженно спросил:

— Что с тобой, Сева?

— Я все слышал, Борис Павлович, — сказал Багрицкий.

В глазах его стояли слезы.

…Во 2-ю ударную армию он прибыл из Чистополя. Сюда, в самое сердце Татарии, добралась в суровую осень прошлого года группа писателей, покинувших Москву, когда началась общая эвакуация. Более двух миллионов москвичей вывезли к концу октября из столицы. Был среди них и Всеволод Багрицкий.

Сева в Чистополе чувствовал себя худо. Здесь было холодно, голодно, неуютно и одиноко, хотя обстоятельства и стиснули вместе тех, кто привык в тиши домашних кабинетов оставаться наедине с работой, А Багрицкому было горше других. Совсем еще мальчишка, он рано испытал оглушающую вначале, а затем саднящую непрестанно неизлечимую боль утраты близких. Уже находясь в армии и не зная, что жить ему на белом свете осталось только десять дней, 16 февраля 1942 года Всеволод записал в дневнике: «Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом. Вот моя краткая биография… Я брожу по холодным землянкам, мерзну в грузовиках, молчу, когда мне трудно. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу. Не вижу ни одного человека, близкого мне по ощущениям, я не говорю — взглядам. И жду пули».

В Татарии он страдал еще оттого, что долго не мог попасть на фронт.

Это было в Коктебеле в воскресенье, когда подошел комендант писательского Дома творчества и сказал о вторжении фашистов. Он вспомнил о Коктебеле и не верил, что существовал уютный дом Максимилиана Волошина, в котором обитают сейчас немцы. Это представлялось фантастичным, если не сказать потусторонним, явлением, будто каналы на Марсе или пришествие Антихриста. Надо идти воевать, решил Сева. Но к армии его не подпустили, сняли с воинского учета — зрение ниже любых допустимых норм. А потом и вовсе отправили в тыл, не дав остаться в Москве, а Сева уже видел себя в уличных боях, был готов умереть на баррикадах, если ненавистные пришельцы предпримут попытку войти в город.