Золотой ключ. Том 1 - Роун Мелани. Страница 29
То было началом дейны.
То было началом конца.
Старик вздохнул. Как давно это было? Вечность назад! Сколько молитв, сколько смертей! Ныне Тза'аб Ри лежит в руинах, а сам он ютится в самопровозглашенном герцогстве, в столице Бальтрана до'Веррады, чьи предки сокрушили Всадников Пророка, и его город, и его сердце и с помощью грозных и преданных витязей, таких, как Верро Грихальва, уничтожили Кита'аб.
Старик не хотел жить по обычаям Тайра-Вирте. Впрочем, когда-то жил — в Тза'абе Ри многие строили себе кирпичные дома, но на Соборе Всадников роскошь была запрещена до возвращения потерянных земель. Воинам пришлось обзавестись шатрами и научиться жить без корней. Гораздо умнее витать вместе со Златым Ветром, сказал Пророк, чем навеки врастать в жалкий клочок земли или грязные мостовые города.
И они витали со Златым Ветром. Целыми днями не слезали с коней, даже спали в седлах или продуваемых ветром шатрах.
Теперь у него ни коня, ни седла. Правда, есть шатер.., и маленький Тза'аб Ри — его собственный Тза'аб Ри — на земле, ныне зовущейся Тайра-Вирте.
Стоя в крошечном шатре, старый воин улыбнулся. Затем медленно, под хруст суставов, опустился на колени для молитвы.
Другие, сломленные напастями, тщась объяснить необъяснимое, называли Акуюба слабым Богом — за то, что допустил столько смертей, а Пророка сочли безумцем. Но старый Тза'аб был спокоен и тверд в вере. На все есть своя причина; нельзя усомниться в Акуюбе и остаться праздником. Надо просто верить ему и молиться.
Он верил. Наступит день, когда Бог откликнется на его мольбы. Когда-нибудь все вернется. Тза'аб Ри оживет в сердце человека, пусть даже этот человек будет чужой крови, пусть даже он родится в стране, которая ныне зовется Тайра-Вирте. Да, из сердца врага выйдет спаситель Акуюба, второй Пророк. Об этом старику сказала магия, и в чужом краю он жил, возможно, не только волею обстоятельств, но еще и ради Избавителя.
Лучше умереть, чем прозябать среди нечестивых язычников, но Акуюб не дарует смерти. Поэтому старик будет жить, как прожил десятки лет, с верой в будущее, ибо его судьба предопределена.
Алехандро недовольно морщился. За его спиной стоял задник — чудовищных размеров ширма из фиолетового велюрро, с золотой бахромой и массивными кистями. Она не скрадывала, лишь приглушала полифонию летнего дня: гудение пчел среди красного плюща за настежь растворенным окном, песенные дуэли пересмешников, изредка — взрывы смеха садовников, ухаживающих за клумбами на внутреннем дворе.
Но в комнате, где стоял мальчик, доминировали иные звуки, более прозаичные и оттого утомительные: монотонное гудение Сарагосы Серрано вперемешку с полными самодовольства восклицаниями, обращенными к мольберту, перед которым стоял придворный художник. А еще — скрип мела по плотной загрунтованной бумаге и свист воздуха, втягиваемого и выпускаемого сложенными в куриную гузку губами.
А за спиной наследника жил, дышал, манил к себе мир. Алехандро стоял как на раскаленных угольях. В нем закипало раздражение, грозилось вырваться наружу, если только он сам не вырвется из этой комнаты. Сколько можно терпеть эту пытку?! Он не для того рожден, чтобы стоять столбом перед этим узколицым павлином в малиновой парче и слушать противное мычание.
Он скривился еще сильнее.
Оторвав взгляд от наброска, Серрано вежливо запротестовал:
— Нет.., эйха, нет, дон Алехандро. Нельзя ли снова приподнять подбородок, граццо? Потерпите еще чуть-чуть, всего лишь моментик, эн верро…
Алехандро не приподнял подбородок. И не перестал кривиться.
— Граццо, дон Алехандро…
Но дон Алехандро не внял мольбе.
— Хватит, — заявил он, принимая нормальную позу. — Ты слишком долго возишься.
— Дон Алехандро, подлинное искусство не терпит суеты…
— Другие художники так не копаются. — Мальчик подошел к мольберту, взглянул на набросок и состроил брезгливую мину. — Это не я.
Сарагоса выдавил неестественный смешок.
— Оригиналы редко себя узнают… Помилуйте, дон Алехандро, это вы, и никто иной. Не будьте слишком строги к грубому наброску, ведь это всего лишь начало…
— Я тут совсем не похож на себя.
— Пока, может, сходство и не полное, но все изменится, дон Алехандро, когда я возьму кисть…
Алехандро замотал головой и сказал с юношеской непреклонностью:
— Итинераррио и уличные художники гораздо лучше рисуют. Я сам видел.
Это был удар ниже пояса. На лице и шее Сарагосы Серрано выступили пунцовые пятна, почти не уступающие в яркости его летнему камзолу. Алехандро отметил это с удовлетворением.
— Это мое лицо, — твердо заявил он, указывая на картон. — Я хочу, чтобы оно было точно изображено. Серрано зло сверкнул глазами.
— Вы, безусловно, правы, но разве я не сказал, что для этого необходимо время? Разве я не сказал, что это всего лишь грубый набросок? Разве я не сказал, что, как только дело дойдет до красок…
— Да, да, — перебил его Алехандро, позаимствовав у отца раздраженный тон, всегда действовавший безотказно. — Но если мой образ на портрете не похож на меня, чего ради я должен торчать здесь целый день? С таким же успехом я могу быть и там. — Он махнул в сторону окна. Через него в комнату проникали солнце, свежий нагретый воздух, шум почти незнакомого мира.
Но Сарагоса Серрано лишний раз доказал мальчику, что глух ко всему, кроме своего внутреннего голоса. Среди придворных ходила шутка, что Верховного иллюстратора, когда он за работой, можно обозвать как угодно, а в ответ услышишь только рассеянное “угу”.
— Это будет ваш Пейнтраддо Наталиа…
— До моего дня рождения еще целых два месяца.
— Разумеется, но настоящие шедевры требуют времени… Алехандро надолго впился взглядом в набросок, а затем перевел немигающие оленьи глаза на художника.
— Даже придворные говорят, что ты копуша.
Сарагоса, пунцовый от едва сдерживаемого гнева, вдруг стал бледен, как свеча в изголовье покойника. Алехандро показалось занятным, что простые слова обладают такой властью над цветом человеческой кожи.
— Что они говорят? — В пальцах. Серрано раскрошился мел. — Что я копуша? — Он швырнул наземь крошки. — Неужели так и говорят? — Он схватил тряпку и набросил на картон. — Неужели так и говорят?