Гиви и Шендерович - Галина Мария Семеновна. Страница 4
Ну, прихожу я как-то домой, соседка мне и говорит — мол, был тебе звонок, из Сычавки. Я говорю — Нинка, что ль? Опять мамочке хуже? Та нет, говорит, вроде, сама она, Прасковья и звонила… Ну, раз мама, то я — что? Значит, на ногах уже, раз до почты дошла. Звонила, значит, чтоб младшенькая не волновалась. Хотя меня она не очень баловала, мама, суровая была, чтоб приласкать, так никогда… А ведь вырастила, выучила, образование дала… Легко ли одной троих поднять?
К ночи, значит, опять звонок. Межгород. И, вроде, все в порядке, а сердце что-то заколотилось… Нехорошо заколотилось…
Беру трубку — и верно, мама. Приезжай, говорит, доченька моя золотая, Ниночка-то померла! Такое горе, такое горе! Плачет мама. Я — как? Нинка? Она ж крепкая была, Нинка, молодая еще, здоровая, красивая… Мамочка-то наша, дай ей бог здоровья, лицом не вышла, а Нинка ох, хороша была… ох, хороша… Вся в папу— покойника…
А так и померла, плачет мама, в одночасье, и скорая уже уехала, лежит, говорит, в гробу наша Ниночка, такая красивая… Рассказывает, а сама все плачет. Любила она ее, Нинку-то. Если так уж честно, то меня не так чтоб очень, Нинка у нее всегда в любимицах ходила. Пожалела меня, говорит, Ниночка наша золотая, ангельская душа, я все за огород беспопоилась, а она — не волнуйтесь мамо, я вскопаю… Ну и пошла копать… Весь день на жаре в огороде, а как лопату отставила, за голову схватилась, охнула, да и на бок валится. Мама прибежала, а у нее уж глаза закатились — одни бельма… Лежит и все говорит — что ж темно-то так? Мама ее и водой отливала, и простыней мокрой обмахивала, не помогло… Скорая приехала, а Нинка к тому времени уж и не дышит… Плачет мама. Приезжай, говорит и зятьку нашему позвони, да и Ванечке тоже, а то у меня уж и сил нету… Я, говорит, со смертного одра встала, чтобы Ниночку одеть-обмыть, похоронить чтобы по-людски…
Ну, я что? Свояку позвонила, заплакал… Ваньке позвонила. Заплакал Ванька… Вылетаю, говорит. Наутро я в кассе — ссуду, в одну сумку маме лекарства импортные, в другую — продукты, чтоб и на поминки хватило, и на девятины, и на сороковины, все честь по чести… Колбаска, шпротики… Две сумки набила, аж поднять не могу — жилы лопаются. И в Сычавку.
Приезжаем, мама плачет-убивается… Но самой, слава Богу, получше. Помогли Нинкины лекарства, да еще и я подвезла… Да и когда горе такое, понятное дело — поневоле берешь себя в руки. Держится мама. Кряхтит, а держится. Свояк, тот как запил с горя, так до сих пор и не просыхает, а мама держится. Всегда была такая — сильная… Такое горе, говорит, а нужно держаться… Чтоб помники справные, и девятины, и сороковины, а то что люди, говорит, скажут? А сама все плачет… соседи ее утешают, а она неутешная, мама, такое горе, говорит, эта наша доля такая, стариковская, на тот свет отправляться, но чтоб любимая донечка во цвете лет… Доктор сказал, удар у нее образовался, у Нинки, отвыкла от деревенской работы, изнежилась, а тут перегрузила себя… Известное дело, в городе жизнь полегче, да и служба у Нинки не пыльная была, да еще муж любящий пылинки с нее сдувал, надрываться не позволял… А жара такая была — быка, доктор сказал, свалить можно…
Похоронили мы Нинку.
Ванька к маме, гляжу, потеплел — то все простить не мог, что она Лильку невзлюбила, а тут помягчел, пожалел ее, мамочку. Да и мама к Лильке вроде помягчела, правду говорят — стерпится-слюбится. Так, мол и так, Ванечка и Лилечка, приезжайте почаще, говорит, и внучка привозите, все ж не чужие люди, а внучок хоть ягодки покушает! Ванька уезжать, мама ему с собой варенье, компоты, закрутки — еле чемодан от земли оторвал. Уехал Ванька, да и я уехала, все ж отчет финансовый, осталась наша мамочка одна. Ничего, говорит Ванька, я ей и правда Лильку на лето, пусть поживут, привыкнут, а там, глядишь, и совсем на юга переберемся.
И верно, к Иванову дню привез он Лильку, и, вроде как хорошо все складывается, мама Степку все воспитывает, хоть и на пенсии, а ведь педагог как-никак, руки мой, не горбись, не чавкай… то-се… У Лильки, может, на воспитание свои взгляды, а молчит, терпит — да, мама, нет, мама, хорошо, мама… И ничего она не верченая оказалась, Лилька, работящая оказалась, все лето на огороде… Мама и не нарадуется. А Ванька все крутится, работу ищет. Нашел работу. Хорошая работа, поблизости, и, вроде, комнату им дают… В Котовске — и город-то паршивенький, а все ж город… Ну, приехал он за Лилькой, правда, в сторону отозвал и спросил, может, мол, у мамы пока поживешь, Лилечка? И тут Лилька уперлась — и ни в какую. Нет, говорит, все вместе и поедем, а что не устроено там, так не впервой же… Сможем…
Уж как мама уговаривала ее остаться, нет, говорит, и все. Ванька, тот, к маме ездит — забор поставить, крышу перекрыть, руки у него золотые были, у Ваньки, а Лилька и носу не кажет… Мама им и варенья, и огурчики соленые и капустку, ну и та в долгу, правда, не остается — прикупит сырку, колбаски, шпротиков, Ваньке в зубы — вези, мол, маме, чтоб не думала, что мы неблагодарные. А мама соседей соберет, конфетами городскими кормит и все хвастается, какая невестка заботливая…
На следующее лето — опять. Лилька ни в какую — не поеду и все. Мол, нам и тут хорошо. Мама вроде ничего, держится. Все Нинку вспоминает. Уж и годовщину справили и вторую, и третью… Степка в школу пошел. И тут опять маме плохо. Уже к зиме дело было. Не так чтобы плохо, а так… нехорошо… Спина болит, ноги ноют… Соседи вроде помогают, но не так, чтоб очень… Что-то не заладилось у нее вдруг с соседями ни с того ни с сего. То ли забор кто-то передвинул, то ли сарайчик порушил, уж и не помню… Ну, дрова надо, крыша опять протекает, туда-сюда. Ванька и поехал. А Лилька — нет, отказалась. Поехал, значит, Ванька, приезжает — лежит мама. Сыночка моя золотая, говорит, одна ты у меня надежа… Дровишек вон на зиму, немножко хоть, мамочке старой… Ванька топор в руки и пошел махать… А к вечеру прихватило его. Сердце что-то… И крутит, и тянет… Вызови, мамочка, скорую, говорит, что-то мне паршиво… А телефон-то у соседей… А с соседями-то мама неладит… Что ты, говорит, сыночка, такой молодой, полежи, отдохни, к утру отпустит. И ноги у меня говорит, не ходят, чтобы на почту бегать, и опять же, что доктор скажет — уходила, мол, совсем, заездила… Да нет, говорит, мамочка, просто слабое у меня сердце, еще в Салехарде надорвал. Она — да что ты, вон какой бугай здоровый… А здоровый бугай полежал-полежал, да к утру и помер… Опять звонит мне мамочка, плачет — Ванечка-то наш, радость моя единственная… Ну, я ссуду в кассе, отпуск за свой счет — приехала. И Лилька приехала. А только без Степки и надолго не осталась — даже девятин не дождалась. Как в Котовск вернулась — Степку хвать, и обратно в Салехард… К маме с папой… Ну, понять-то можно, кто как ни мама родная утешит, за ребенком-сиротой присмотрит… А там, глядишь, замуж еще выскочит — дело молодое…
Мама плачет-убивается, но, вроде, чуть получше ей. Держится. На ноги поднялась, ходит… Девятины, сороковины… А мне год финансовый закрывать, я побыла-побыла и уехала. Одна мамочка осталась, я, правда когда посылку с лекарствами, когда сама приеду. И я у нее теперь одна. И, смотрю, потеплела ко мне мама. Все плачет-приглашает — как ты там, доченька, приезжай, побудь со старой мамой… Старая? Да у нее ни одного волоса седого — меня уж припорошило, а она, вроде и помолодела как-то… Ну, до поры до времени, потому как по Ваньке третью годовщину справили, ей опять поплохело, маме. А под майские и совсем слегла. Три дня выходных — почему не приехать? Я сумку в зубы, на поезд — и в Сычавку. Лежит мама, не встает. Огород сохнет, полила я огород, лучок сортовой высадила, патесончики… Прихватило тут меня немножко — спину, колет чего-то… Сроду не кололо, а тут колет. Пришла я, легла полежать, тут, гляжу, мама ко мне. И что ты доченька, среди бела дня лежишь, нехорошо это… Гляжу, а она-то встала, мамочка. И, вроде, помолодела как-то, глаза блестят. Пирог испекла, картошечка молодая, укропчик, все на стол, все мне, доченьке последней. Я ем, а она сидит, голову подперла, на меня смотрит… До вечера так просидели… Она улыбается, глаза блестят, а мне что-то так плохо, так плохо… Надолго, доченька? — спрашивает. Я — на праздники, мамочка. Она — ну еще побудь, дай на тебя хоть полюбоваться, порадоваться… Я — ладно, мамочка, останусь… Хорошо ведь тут у тебя…