Бесконечный тупик - Галковский Дмитрий Евгеньевич. Страница 72
Немцы с их арийской теорией были, конечно, правы. На севере Европы ещё в начале новой эры сохранились реликтовые люди-волки – немцы. Уж конечно, от таких «варваров» произошли в свое время римляне и греки, вообще люди. От них, а вовсе не от дегенерирующих австралийцев или папуасов. Судить по ним о предках человека – это всё равно, что судить о птицах по бескрылой птице Галапагосских островов. Ну да, есть такая аномалия, тупик эволюции, частность. Разве пигмей или негритос мог выдумать письменность, вообще язык? Более того, разве современный человек смог бы сделать такое? Кто он без великой культуры сапиенсов? – Маугли, жалкий маугли. Не книжный, а настоящий, превратившийся в животное. Чтобы появился человек, нужен был сверхчеловек. Разум не начал тлеть под низким черепным сводом тусклой искрой. Нет, первая мысль была подобна грохоту молнии. Молния – не искра. Превратить насыщенный раствор в кристалл легко – стоит только бросить затравку: маленький кристаллик или даже просто пылинку, иголку. Но если ничего нет? Если в прошлом – пустота, мрак, миллиарды лет немоты – вплоть до сотворения мира и времени? Как появиться слову? Раствор разума должен быть перенасыщен, мозг должен быть громаден и совершенен, давно готов к великому акту мышления. Так же как ребёнок уникально восприимчив и обладает гениальной памятью, исключительной способностью к творчеству, точно так же детство человеческого вида было озарено исключительностью.
Но. В одном (и высшем) отношении собака совершеннее волка. Всё звериное и животное в ней подавлено, а некоторые сегменты «животного» исчезли почти полностью. Собака, и это качество исключительное, самому мудрому волку недоступное совершенно, – собака способна на контакт с высшим существом. Волк может привязаться к человеку, но именно как волк, и особенно, если человек будет себя вести, как волк же. Собака привязывается к человеку как «друг человека», и человек привязывается к собаке наоборот, даже проявляя именно свои человеческие качества. Этим собака бесконечно ближе человеку всех других животных. Ведь и человек может положить свою мудрую собачью голову на колени Кому-то.
115
Примечание к №113
евреи, запутавшись в русскую историю, «вплёвшись» в неё, уже от русских не отделаются
Уже само по себе существование еврея для русского есть издевательство: «Как еврей? Почему? Зачем? Как вы живёте! Как же так можно!!!»
Но существование русского для еврея это уже нечто неслыханное. Это какая-то мировая несправедливость. И мировая несправедливость, с которой непосредственно столкнулось его личное существование. У немцев к русским ненависть вообще, абстрактная, а у евреев – глубоко личная, интимная. Как к Христу. Они даже теряют всю свою осторожность и прямо, в лицо, сами не замечая, проговариваются.
Вот что пишет, например, автор «Истории еврейского народа» С.М.Дубнов о хасидистских оргиях:
«То не было бессмысленное пьянство русского крестьянина, превращающее человека в животное; хасид пил – в более умеренных дозах – „для души“, чтобы „прогнать печаль, отупляющую сердце“, усилить религиозную восторженность, оживить общение с единомышленниками».
А русский, значит, чисто машинально самогонку из корыта лакает.
Из «Дневника писателя» Достоевского:
«Если уж зашла речь о предрассудках, то как вы думаете: еврей менее питает предрассудков к русскому, чем русский к еврею? Не побольше ли? … у меня перед глазами письма евреев, да не из простолюдья, а образованных евреев, и – сколько ненависти в этих письмах к „коренному населению“! А главное, – пишут, да и не примечают этого сами».
Это злоба семита-охотника. Он загоняет кабана в ловушку, а тот, необъяснимо почему, не идёт. Ариец бы огорчился, но и отождествил себя со зверем: «Ай, хорошо, ай, молодец! Ловко!» Это чувство хорошо подметил Мережковский, говоря о персонаже толстовских «Казаков»:
«Да, он не только „знает“, но и „жалеет“, „любит“ зверя. Потому и знает, что любит. Он любит и того кабана, за которым охотится в камышах и которого убьёт. Вот чисто арийское противоречие; (128) вот живой, животный изгиб переплетённых веток в арийской заросли, чуждый и непонятный простому, правильному, как черта горизонта, беспощадно-прямолинейному и пустынному духу Семита».
Для семита ускользнувший зверь – тупое ничтожество, шут, дурак. Будь он проклят во веки веков, чтоб у него клыки в мозг вросли, чтоб его язык покрылся язвами, чтоб его глазки выдрало колючками, а шкура потрескалась гноящимися ранами. Кто виноват? – виноват не охотник, он всё рассчитал. Виновата грязная скотина. И ведь не специально, не то чтобы разгадал ловушку – тут ещё не так обидно, здесь утешительная объяснимая объективность. А он просто «в дурь попёр». Сделали засаду в дубовой роще у источника, а он взял и проспал весь день. Русский, делая «злые вещи», сам превращается в «злое животное», непредсказуемое. Русские как будто и выдуманы для издевательства над евреями.
116
Примечание к №86
А фамилии, фамилии какие! Абстрактно-обобщённые, безлично обычные. «Типовая ситуация».
Хармс, уже живущий в русском аду, с эпической силой показал заурядность русского преступления, его непреступность, обыденность. Пожалуй, с ещё большей силой, чем в «Григорьеве и Семёнове», это показано в рассказе «Охотники». Само название ещё более стёрто, максимально «бытовО». И «зачин» рассказа чудовищно обычный:
«На охоту поехало шесть человек, а вернулось только четыре. Двое-то не вернулись. Окнов, Козлов, Стрючков и Мотыльков благополучно вернулись домой, а Широков и Каблуков погибли на охоте».
Поехало шесть, вернулось четыре. Проще не скажешь. А дальше ещё проще (хотя, казалось бы, некуда уже):
«Окнов целый день ходил потом расстроенный и даже не хотел ни с кем разговаривать».
В уста сахарные за это расцеловать! Это суть. Я как-то поймал себя на внутренней усмешке при слове «топор». «Зарубили топором» – в этом есть что-то смешное, инфантильное. И я вдруг отчётливо понял: а действительно, смешно! Ведь топор – это «столярный инструмент». Это не нож, не кинжал, не копьё или дубина, наконец не боевой или палаческий топор, сходный с русским топором весьма отдалённо, а просто – «орудие труда», по своей сути совершенно не предназначенное для убийства, нелепое в роли «орудия убийства». Так же нелепое, как отвёртка или молоток. Во-от – молоток. Женское, бытовое оружие, оружие истеричек и сумасшедших. Убежал из психиатрической больницы, а из кармана халата ручка молотка торчит. И взгляд безумный. Подходит к автобусной остановке и тюк молотком одного, тюк другого. (130) И тут, в случае с топором, – обухом кувылк в темечко. Другой побежал, и его – кувылк. Шли в лес по дрова вшестером, вернулись – вчетвером. Широков и Каблуков погибли на лесозаготовках. Их потеряли, забыли. А потом: стойте, да с нами, КАЖИСЬ, ещё двое были. Баба везёт дочку на санках, приходит домой, глядь, а санки-то пустые. «Ой, да я, кажись, с Машкой была, где Машка-то?» А Машку уже под лёд затянуло. Везла санки по льду, она в прорубь и свалилась. И тут дома дела: печку надо растопить, Машке той же щи готовить. И некогда думать и чего-то думать скушно. И баба давай горшками греметь. А может быть, и не было никакой Машки-то.
И потом «гуманизм». Окнов, Стрючков и Мотыльков волнуются, переживают и как-то незаметно убивают Козлова. Козлов приставал к Окнову, а Окнов его камнем по затылку ударил. А потом ногу оторвал:
"Козлов: Как же я дойду до дома?
Мотыльков: Не беспокойся, мы тебе приделаем деревяшку.
Стрючков: Ты на одной ноге стоять можешь?
Козлов: Могу, но не очень-то.
Стрючков: Ну, мы тебя поддержим.
Окнов: Пустите меня к нему.