Я думал: это давно забыто - Галлай Марк Лазаревич. Страница 5

И в одном из первых же после меня полётов на «Тандерболте», причём, как на зло, на малой высоте, у него разваливается мотор — видимо, очень уж энергично мы его «исследовали». Степан ловко посадил машину с убранным шасси в поле и отделался только вымазанным с ног до головы маслом комбинезоном. В общем, на этот раз обошлось. Но снова — вскоре после того, как я отдал самолёт коллеге. Помню, когда Машковский вовремя не вернулся, я места себе не находил, пока не пришло сообщение, что он жив-здоров, сидит на вынужденной…

Конечно, подобных случаев было немало в жизни едва ли не всех моих товарищей. Наверное, оно и неизбежно, когда в условиях достаточно острой по определению испытательной работы объект испытаний в силу тех или иных служебных обстоятельств передаётся из рук в руки. Бывало, что подобная передача проходила безболезненно, случалось и обратное, когда катастрофа происходила с лётчиком, летавшим на данной машине, как говорится, «с нуля».

Но то — вообще. А я рассказал о случаях, коснувшихся непосредственно меня. Люди, далёкие от авиации, часто полагают, что душевные переживания испытателя связаны только с его личным риском. А это не так. Далеко не так… В принципе я человек не суеверный. Ни в какие приметы не верю. Но передавать кому-нибудь из коллег начатое мною испытание издавна сильно невзлюбил.

Как я был взяткодателем

Взяток я никогда не брал (правда, никто мне их и не предлагал — не такие я занимал должности). Но насчёт того, чтобы самому их давать — грешен. Был такой случай. Причём, давал не только сам, но в сговоре со своим механиком. Кажется, это по закону усугубляет меру уголовной ответственности. Единственное, на что я могу сегодня надеяться, это на давность совершенного правонарушения.

Дело было вскоре после войны. Мне поручили принять на Ташкентском авиазаводе самолёт и перегнать его как можно скорее в Москву.

— Ну, особенно скоро не получится, — сказали умудрённые опытом военных перегонов коллеги. — Машина тихоходна, а главное, насидишься на промежуточных аэродромах: бензин всюду в дефиците, да и заправщиков не хватает.

Действительно, машине, которую мне предстояло перегонять, по дороге от Ташкента до Москвы требовались по крайней мере две, а то и три посадки.

Но мой механик Саша Демичев (в будущем сам ставший лётчиком) сделал ответственное заявление:

— Перегоним за один день. Будь спок.

И я, доверившись ему, рискнул заключить с коллегами несколько пари.

В Ташкент нас забросили на попутной рейсовой машине. Дня два ушло на оформление документации, приёмку Демичевым самолёта, короткий пробный полет в районе заводского аэродрома. И вот ранним утром мы двинулись в путь.

Погода была хорошая, моторы работали ровно, машина спокойно шла на автопилоте. В общем, все было тихо и мирно — до первой посадки. Приземлившись, мы обнаружили на аэродромной стоянке длинный ряд самолётов, ожидающих заправки, и один-единственный автозаправщик, шланг которого заканчивался пистолетом, вставленным в заправочную горловину баков очередного счастливчика.

— Что ж, Саша, — сказал я. — Иди, займи очередь.

Но Саша не торопился выполнять моё распоряжение. Он достал из своего механического имущества небольшую, примерно литровую, фляжку и наполнил её спиртом из тоже неизвестно откуда взявшейся у него канистры. С этой фляжкой он отправился на переговоры с заправщиком. Переговоры эти увенчались потрясающим успехом. Едва завершив операцию по уже начатой заправке очередной машины, заправщик под аккомпанемент негодующих воплей обманутых в своих ожиданиях очередников направился прямо к нам, и через двадцать минут мы были готовы отправляться дальше в путь.

В точности то же самое произошло и на втором, и на третьем промежуточном аэродроме.

Солнце склонялось к закату, когда мы подошли к своей базе, лихо отметились в развороте над ангарами и сели, закончив перегон в течение одного дня. Пари были выиграны.

Но это был единственный случай в моей жизни, когда я куда бы то ни было впёрся вне очереди. Даже если имел на то формальное право. Очень уж запомнилось мне праведное возмущение механиков, которых мы тогда столь нахально обошли с заправкой. Так что, если я и взяткодатель, то прошу учесть, что раскаявшийся.

Но что я тогда впервые усвоил, так это преимущество свободно конвертируемой валюты (в данном случае — спирта) перед любой иной.

Визит к Кощею

В один прекрасный день я отправился к Ульриху. Не уверен, что сегодня многие помнят, кто такой был генерал-полковник юстиции Василий Васильевич Ульрих. Но в тридцатых—сороковых годах он представлял собой одну из самых мрачных и в то же время видных фигур сталинской репрессивной системы. Как председатель Военной коллегии Верховного суда СССР он возглавлял всю разветвлённую систему республиканских и областных военных судов, но особенно известен был тем, что лично председательствовал на процессах над людьми, ещё недавно занимавшими высшие государственные и партийные посты: Каменевым, Зиновьевым, Бухариным, Рыковым, Тухачевским…

Конечно, смертные приговоры им всем ещё до суда выносил Сталин со своим ближайшим окружением, но всегда, когда по каким-то соображениям, недоступным умам простых смертных, считалось целесообразным не прикончить очередную жертву террора в подвалах НКВД, а инсценировать «открытый» судебный процесс, на авансцену выступал глава военной юстиции В.В. Ульрих.

Привели меня, рядового лётчика-испытателя, в его кабинет обстоятельства особые. Мой шурин (брат моей первой жены) в возрасте 19 лет и воинском звании пехотного младшего лейтенанта был тяжело ранен в бою и попал в плен. Его сочли погибшим и даже известили об этом семью. И лишь когда кончилась война, выяснилось, что он жив и освобождён из плена, после чего, как и все его товарищи по несчастью (или счастью — ведь человек оказался жив!), отправлен в спецлагеря. Проверку он поначалу прошёл, вернулся в Москву, но вскоре был вновь арестован. Семья предприняла все возможные меры, чтобы парня выручить, начиная с приглашения самого лучшего адвоката. Но, тем не менее, военная коллегия Московского военного округа признала его виновным — ни больше и ни меньше! — в измене Родине, совершенной военнослужащим в военное время, и приговорила к 10 годам лагерей строгого режима (т.е. фактически к каторге), возвращение из которых даже по прошествии этого срока было весьма проблематичным.

На всякий случай без особой надежды на успех подали апелляцию в Военную коллегию Верховного суда, понимая, что поток подобных апелляций весьма обилен, и в аппарате Военной коллегии приговоры штампуют второстепенные лица, не особенно утруждая себя сколько-нибудь детальным изучением дела.

И тут моей тёще — матери осуждённого — кто-то сказал, что у Ульриха сын — лётчик, и поэтому генерал к представителям этой профессии якобы испытывает определённую слабость. Сведения были крайне ненадёжные — на уровне слухов. Но понятное отчаяние матери толкало на то, чтобы не пренебрегать любым шансом, каким бы малым он ни казался.

— Марик, попробуй поговорить с Ульрихом, — попросила тёща.

И я, по наивности явно не отдавая себе отчёта в том, насколько на разных этажах иерархической лестницы находимся мы с Ульрихом, начал действовать, проявляя при этом больше испытательской настойчивости, чем трезвого понимания ситуации.

Секретарша одного из заместителей министра авиационной промышленности, моя давняя добрая знакомая, подпустила меня, когда её шефа не было на месте, к телефонному аппарату правительственной связи — «кремлёвской вертушке». Таких вертушек в то время было сравнительно немного, и трубку снимал, как правило, сам владелец аппарата. Так получилось и на сей раз — ответил Ульрих.

— Товарищ генерал, — сказал я, — лётчик-испытатель майор Галлай просит десятиминутного приёма у вас по личному вопросу.

Майор… Персона явно не из тех, с кем привык вступать в контакт председатель Военной коллегии. Может, сыграла свою роль «вертушка», а скорее всего просто от неожиданности он ответил: