Песни Петера Сьлядека - Олди Генри Лайон. Страница 20

Судья с трудом сдерживал клокочущий в нем гнев. Лицо мейстера Жодема быстро наливалось дурной кровью. Похоже, ему стоило изрядных усилий не разразиться проклятиями и не наброситься на монаха с кулаками. Но сила воли этого человека была стальной: он держался, оставаясь почти в рамках приличий. А на отца Игнатия, напротив, снизошло спокойствие. Судья все знает. Что ж, тем лучше. Убеждения оказались излишни. Можно сразу перейти к делу. Вдвоем они наверняка найдут выход! Если судью не устроит то, что предложит ему скромный инок, отец Игнатий с удовольствием выслушает ответные предложения Лангбарда.

Но сначала…

– Выслушайте меня, мейстер Жодем. Откажитесь от должности главы судейской коллегии. Вернитесь в магистрат. Займитесь научными изысканиями… Или вообще удалитесь от мира, как это в свое время сделал я.

– И это говорите мне вы? Вы, кто сломал всю мою жизнь, кто губит мою бессмертную душу?! Да, да, отец Игнатий! Вы! Вы спасаете души убийц, насильников, грабителей, – но хоть раз, один-единственный раз вы подумали о душе Жодема Лангбарда?! Ведь я родился другим человеком! Тихим, добропорядочным обывателем… Я подавал милостыню нищим, ходил в церковь, служил родному городу и искренне шел навстречу людям, чьи прошения и жалобы мне приходилось рассматривать. Поднять руку на живое существо? Да я не выносил вида крови, насилие было омерзительно для меня!.. Это вы, вы, святой отец, сделали судью Лангбарда чудовищем! Вы и ваша набожность, будьте вы прокляты! Теперь я получаю удовольствие от человеческих страданий, я иду прямой дорогой в ад, – и этот ад, мой личный ад, вы строите вашим гнусным благочестием! После этого у вас хватает наглости…

– Откажитесь от должности. И вам не придется больше присутствовать при пытках и казнях. – Оторопев от натиска, монах чувствовал, что теряет былую убежденность. – Да, возможно, я виноват перед вами. Но если вы предпримете попытку вернуться на путь добра и сострадания…

– Да что ты понимаешь в сострадании, чертов святоша?! – Судья уже кричал. Он метался по кабинету, как запертый в клетку зверь. – Пытки, казни! Ты хоть знаешь, каких усилий мне стоит не броситься на очередного подследственного, чтобы своими руками – вот этими руками! – разорвать его на куски, испытывая мучительное наслаждение от чужой боли! Тебе не понять горькой сладости, не вдохнуть мерзкого, чарующего дурмана! Да если я последую твоему дурацкому совету, ничего ведь не изменится! Ни-че-го!!! Сейчас я хотя бы истязаю подонков, отбросы общества, а что будет тогда? Ведь эта адская страсть: получать удовольствие от чужих мучений – она никуда не исчезнет! Я окончательно превращусь в сатану! Стану терзать и убивать невинных… Ты этого хочешь, искуситель?! Этого?!! Признайся! Кто из нас чудовище – ты или я?!

– Постойте! Погодите! – Монах был растерян, но растерянность странным образом сочеталась с благостным умиротворением, все более овладевавшим душой отца Игнатия, по мере того как судью все более охватывали ярость и гнев. – Если искус в вас столь силен, примите схиму, уйдите в отшельники. Живя в одиночестве и замаливая грехи, вы никому не сможете навредить…

– А что будете в это время делать вы, святой отец?! По-прежнему молиться? Исповедовать страждущих? Идти по дороге в рай? Отлично! А некий отшельник станет выслеживать в лесу одиноких путников, чтобы забить их до смерти? Резать глотки добрым людям, принесшим ему кусок хлеба?! Если вы так уж печетесь о ближних, если вы сама добродетель во плоти, почему бы вам – вам, святой отец! – не сложить с себя сан и не вернуться к прежнему ремеслу?! Станьте вновь наемником, и вы сделаете меня счастливейшим из смертных!

Монах пошатнулся, словно от удара в грудь.

– Я не могу этого сделать, сын мой. Я не в силах нарушить обеты, данные не людям – Всевышнему. Успокойтесь. Давайте поищем другой выход. Уверен: вместе мы сможем…

Однако спокойные, умиротворяющие слова произвели на судью прямо обратное действие.

– Конечно! Едва речь зашла о вашей драгоценной святости, как вы поспешили удрать в кусты! – Лицо мейстера Жодема было темно-багровым, судья хрипел и ревел, брызгая слюной; казалось, его вот-вот хватит удар. – Другой выход, говорите?! Он у меня есть! Очень простой выход! Отправляйся на свои небеса, фарисей!

Звериным прыжком судья оказался вплотную к отцу Игнатию и вцепился тому в горло. В глазах у монаха потемнело, закружилась голова, – но тело, привычное к бою тело капитана Альберта Скулле дорожило жизнью куда больше потрясенного рассудка. Колено впечаталось судье в пах. Лангбард истошно взвыл, однако даже после этого монаху потребовалось немало усилий, чтобы оторвать от себя цепкие пальцы безумца. С грохотом судья рухнул на ковер, опрокинув кресло. На лестнице слышался топот ног, – и тело, опережая доводы разума, решилось. Окно располагалось рядом. Второй этаж? Пустяки! Бывало, прыгали со стен и повыше. Однако, когда монах уже распахивал створки, взбираясь на подоконник, сзади на него вновь набросился очнувшийся судья. Обхватил, вцепился намертво, бодая головой в поясницу. Монах вслепую ударил локтем, еще раз, затем рванулся что было сил…

Они рухнули в окно оба – монах и судья, так и не выпустивший жертву. Когда подоспевшие слуги опасливо выглянули наружу, Жодем Лангбард с трудом поднимался на ноги. Монах остался лежать на земле, неестественно вывернув голову, словно хотел напоследок взглянуть в усыпанное звездами небо, вслед отлетавшей душе.

У него была сломана шея.

Отец Игнатий умер.

* * *

– Как – умер?!

– Вы разочаровываете меня, молодой человек. – Монах грузно встал с табурета. – Вам неизвестно, как обычно умирают люди?

– Но…

– Умер-шмумер, лишь бы был здоров! – встрял от дверей вернувшийся корчмарь Элия, но быстро сообразил, что здесь обойдутся без него, и выскочил обратно на двор. Через секунду послышалась его брань: младший сын Элии слишком долго возился с мулами преподобных отцов.

Монах улыбнулся своей странной, недоразвитой улыбкой:

– В сущности, этот авраамит прав. Лишь бы был здоров…

Петер Сьлядек смотрел, как бенедиктинец идет к выходу: медленно, тяжко ступая на половицы. Удивительный рассказ занозой сидел в памяти, желая завершения или освобождения. Но бродяга понимал: не будет ни того, ни другого. Вот он уходит, человек, который мгновением раньше сказал про себя: «Я умер». Уходит навсегда, как если бы действительно уходил в смерть. Больше мы никогда не встретимся. Левая рука – правою, ложь у двойника – правдою…

На пороге монах обернулся.

– Hoc erat in fatis, – отчетливо произнес он, прежде чем уйти окончательно.

Петер не понял смысла сказанного, но случай был наготове, спеша помочь.

– Так было суждено, – сообщили сверху лестницы. – Это латынь, сын мой. Так было суждено. Отец Игнатий, будьте добры, обождите меня снаружи.

Монах кивнул и вышел, закрыв дверь.

Аббат Ремедий спускался осторожно, держась за перила. Старость одолевала, подтачивая телесные силы. Ноги, особенно по утрам, плохо слушались хозяина, а предстоял еще долгий путь в седле. Но походка аббата отличалась от походки только что скрывшегося монаха, как простая аккуратность пожилого, болезненного человека от шага голема из глины.

С одной оговоркой: человек двигался к завершению жизни, а голем – оживал.

– Отец Игнатий? – Петер встрепенулся, забыв о приличиях и собственной стеснительности, обычно проявлявшейся в самый неподходящий момент. – Ну правильно, это отец Игнатий! Почему он сказал: умер?!

– Я благодарен вам, сын мой. – Остановясь передохнуть на середине лестницы, аббат Ремедий внимательно оглядел молодого человека с головы до ног. – Не знаю, какой вы певец, ибо ничего не смыслю в светских забавах, но слушать вы умеете замечательно. Вам удалось то, что не удавалось мне в течение двух лет. Мне он исповедовался, а с вами – разговорился. Это разные вещи, да простит меня Господь… Вы правы: это отец Игнатий, но в миру его звали отнюдь не Альбертом Скулле.