Московский душегуб - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 38
– Какие матерьяльчики?! Я хотел взять интервью, обыкновенное интервью, разве непонятно?
– Пусть не орет, – нехорошо скривился мужчина за столом, – мешает сосредоточиться.
Степан Николаевич (или дьявол в габардиновом костюме?) положил ему на колено легкую ладошку, отчего Нику передернуло, как от прикосновения медузы.
– Интервью – это как раз мы понимаем. Тут никаких нет проблем. Сплошь и рядом журналисты берут эти самые интервью. Но нас интересуют исходные данные, только и всего. Первотолчок, так сказать. Вы же не пришли брать интервью у меня или у господина Пупкина, а направились прямиком к Елизару Суреновичу.
Почему? Что вас надоумило?
Ника Поливодов глядел на него остолбенело и вдруг почувствовал, как из глаз допросчика, до того времени светлых и как бы безразличных, устремились к нему в душу черные волокнистые нити, тяжким холодом окатив мозжечок. Он попробовал двинуть рукой – и уже не смог. Теперь слова ужасного господина доносились к нему словно через плотную дымную завесу.
– Ну хорошо, дорогой Ника, вы сегодня переутомлены, устали, вам хочется отдохнуть. Ступайте, прилягте на диванчик.
Ника послушно поднялся с кресла и переместился на диван, лег на спину и скрестил одеревенелые руки на груди. Гость склонился над ним, его взгляд излучал покоряющую, бесконечную приязнь.
– Значит, кроме того, что на столе и в ящиках, у вас ничего нет? Никакого больше компромата?
– Клянусь мамой! – радостно признался Ника.
– Зачем же клясться, любая клятва – грех. Я и так верю. Что ж, сделаем успокоительный укольчик, и вы сладко уснете. Пора, мой друг, пора.
С любопытством Ника наблюдал, как незнакомец достал из кармана шприц, наполненный голубоватой жидкостью.
– Ну-ка, протяните вашу ручку.
"Этого не может быть!" – подумал Ника, охотно подставляя руку, засучивая рукав рубашки. Он ощутил, как игла проткнула кожу, и последним его земным видением был кусочек маминой котлеты, нанизанный на вилку и поднесенный ко рту.
Знаменитый журналист и искатель приключений Ника Поливодов перестал существовать.
Глава 14
У ординарца Петруши, бритоголового осетина, мысли были незамысловатые, как у херувима, и в жизни он знал только две, но пламенные страсти: обожал своего хозяина Елизара Суреновича и постоянно хотел женщину. Дни он проводил или на службе, или в постели, или в тренировочном зале, где накачал себе мускулатуру, которой позавидовал бы Шварценеггер. Прикатив в столицу из горного аула с десятком ящиков хурмы, он за два-три года сделал замечательную карьеру: от обыкновенного рэкетира поднялся до личного доверенного телохранителя великого владыки. Естественно, у него слегка закружилась голова, тем более что по некоторым прозрачным намекам Благовестова он заподозрил, что, вполне возможно, является не кем иным, как внебрачным сыном властелина. Его не смущало, что его натуральные родители, мать и отец, которых он нежно любил и почитал, мирно доживали век на Кавказе и за всю жизнь не выбирались дальше родимых ущелий. Жизнь сложна, философски думал Петруша, и в ней всегда найдется место чуду. Внимательно изучая себя в зеркале, он находил в своем лице немалое сходство – губы, очертания скул, сияние круглого черепа – с прекрасным, одухотворенным обликом Благовестова. Разумеется, Петруша ни с кем не делился счастливой догадкой, но все чаще улыбался красноречивой победительной улыбкой.
С женщинами отношения у Петруши складывались наособинку и беспощадно: он еще не встретил ни одной, молодой или дряхлой, которую не возжелал бы немедленно заключить в неистовые объятия. Большинство из них это сразу понимали и либо охотно откликались на его немой призыв, либо убегали куда глаза глядят.
С теми, кто откликался, он бывал предупредителен, заботлив, щедр, но, удовлетворив свою страсть, быстро в них разочаровывался и прогонял прочь. Тех, кто в испуге убегал, от считал ненормальными, обделенными природой и вдогонку им вчуже сочувствовал.
Появление в доме голой женщины Маши Копейщиковой крепко его растревожило. Он не сразу сумел сообразоваться с пикантной ситуацией. С одной стороны, он, естественно, мгновенно влюбился и потянулся к ней с такой силой, словно до этого провел десять лет на необитаемом острове. Вероятно, иначе и быть не могло:
Маша воплощала в себе высокий идеал любви, который прежде лишь грезился Петруше в смутных предутренних снах. Каждая жилочка ее пышного, созданного для безумных нег тела трепетала в ожидании восторженного соития, и, безусловно, он был тем единственным мужчиной, который мог успокоить и ублажить ее мятущуюся душу. С другой стороны, она принадлежала хозяину, была его собственностью, и это было свято для чистого сердцем горца. Ему не хотелось даже думать, как воспримет обожаемый владыка его греховные поползновения, в которых, учитывая их предполагаемое близкое родство, явственно звенел оттенок кровосмешения.
Нервы у Петруши были на пределе. Несколько дней подряд он до изнеможения, до седьмого пота изнурял себя на спортивных снарядах, совершал по утрам многокилометровые кроссы, а потом взял и убил невзначай какого-то зазевавшегося ночного пешехода. Тот ничем ему не угрожал, брел, понурясь, по своей стороне тротуара, серая городская мышка, но внезапно почудилось Петруше, что тот тайно показал ему кукиш. Черная кровь кинулась в голову, с ревом он подскочил к прохожему, прихватил за хлипкий пиджачок и с такой яростью шарахнул о стену, что у бедолаги кочан лопнул, как орех, и на асфальт высыпались гнилые мозги. Тут-то и понял Петруша, что натуру не переможешь и что если он дальше будет себя искусственно смирять, то недалеко до какой-нибудь настоящей беды.
Утром он заступил на дежурство и первым делом перехватил Машу в коридоре:
– Слышь, красавица, загляни в библиотеку, чего-то тебе скажу.
Маша несла хозяину завтрак и не обратила на его слова никакого внимания, но все же, как ему показалось, одним глазком подмигнула. В это утро она была особенно соблазнительна: от спутанных темных волос на голове до загорелых лодыжек сияла неземным перламутровым светом. И запах от нее тянулся восхитительный, как от доброй скаковой лошадки на проминке.
В библиотеке Петруша прождал два часа, покусывая ногти, изнывая от предвкушения, но она не пришла, то ли оробела, то ли набивала себе цену. Около полудня владыка, как обычно, прошествовал в ванную, и Петруша самолично наведался к Маше на кухню. Она заправляла дымящееся варево на плите травами из яркого пакетика. Ее атласная спина и нежный выпуклый зад подействовали на него так, что он забыл всякую осторожность. Приблизясь, положил одну руку ей на талию, второй ласково обхватил тяжелые, чуть обвисшие груди и трепетно прогудел в ухо:
– О, богиня красоты, как ты прелестна!
Маша Копейщикова хладнокровно досыпала специи в кастрюлю, помешивая клубящуюся жидкость расписной деревянной ложкой на длинном черенке, а потом, повернувшись, этой же ложкой наотмашь хлестнула его по лицу, да не один раз, а несколько, уверенно целя по его крупному, многажды перебитому носяре. Но этого ей показалось мало, и вдобавок она ухитрилась заехать ему в промежность литым, круглым коленом. Петруша со стоном отвалился к стене и рухнул на оттоманку, стараясь все же производить как можно меньше шума.
Его озадачила дикая гримаса, которая исказила милое девичье личико.
– Ублюдок! – прошипела Копейщикова. – Еще раз протянешь грязные лапищи, и тебе каюк!
Петруша ловил ртом воздух, но нашел-таки в себе мужество отшутиться:
– Не волнуйся, красавица, моего каюка нам хватит на двоих.
– Убирайся отсюда, дерьмо!
Петруша не был обескуражен: такое мнимое сопротивление в принципе соответствовало правилам любовной игры: чем дольше тянешься к запретному плоду, тем он слаже бывает напоследок.
Случай предпринять вторую попытку представился ему после обеда, когда хозяин отлучился, а его оставил сторожить дом. Некоторое время он сидел на своем обычном рабочем месте под вешалкой и прислушивался, что делает Маша. Она затихла в комнате, и похоже было, что легла подремать. Собственно, она всегда спала, когда владыка отсутствовал. Однако на сей раз, когда Петруша с задорным гиком ворвался в спаленку, оказалось, что Маша не спит, а сидит на кровати и Целится в него из огромного газового пистолета типа "кольт". С пистолетом в руке она была вдвойне прекрасна.