Девять (СИ) - Сенников Андрей. Страница 12
Я заплакала…
Мама бросилась ко мне, тормошила за плечи и без конца повторяла: «Что он сделал?!! Что он сделал?!!» Глаза у нее были огромные, в пол-лица. Я начала всхлипывать и икать, а мама вдруг словно запнулась, взгляд обратился внутрь, она побежала в комнату к брату.
Он спал, и змеи спали вместе с ним. Мама била его по лицу, голова моталась из стороны в сторону. Он мычал, но не открыл глаз, красные пятна от маминых ударов расцветали у него на щеках. Змеи не проснулись. Слезы текли из маминых глаз нескончаемым потоком, словно ей было очень больно. Я всхлипнула, шмыгнула носом и зачерпнула полные пригоршни. Я помогу… Маме я помогу…
Потом из гаража приехал папа, долго держал меня на руках и покачивал. Я видела его отражение в коридорном зеркале, пустые глаза и горькая складка у переносицы. Потом приехал деда. Деда плачет один раз в году, весной. А сейчас осень, но стеклянный глаз его плакал. Они сели за стол. Тишина и темнота сгущалась вокруг, а я сидела тихонечко, что бы не мешать…
Они говорили мало. Я совсем ничего не поняла из того, что услышала. Потом они замолчали и сидели так очень долго, пока тишина не натянулась струнами, тонкими и жужжащими…
— Значит, решили, — сказал деда, пристукнув палкой, словно это слова тяжело упали на стол, разорвав струны тишины.
Никто не ответил. Мама опустила голову, а папа встал. Из кладовки он достал старую настольную лампу и ножницами отрезал провод с черной вилкой. Мне нельзя трогать такие вещи, потому что ток — плохой. Я немного заволновалась за папу. Глядя, как он срезает белые кусочки с провода, я начала играть с темнотой. Просто черпала ладошкой, подбрасывала, вытягивала в колючие ветки от одного ствола, сминала и завязывала в узлы, мурлыкая свою песенку, а темнота щекотала мне пальцы.
Раздвоенный провод в папиных руках напоминал змеиный язык с желто-красными кончиками. Я запела чуть громче.
— Ну, — сказал папа, глядя в пол…
Он посмотрел на меня, на маму. Лицо его на мгновение скривилось, и странная вспышка промелькнула, там, где у людей сердце. Я не поняла… Папа вышел из комнаты. Мама уронила голову на сцепленные руки.
Замигала лампочка в абажуре. Брат закричал так, словно у него был залеплен рот. Ослепительно-синее, ветвистое дерево боли проросло в нем: живое, трепещущее. Оно хлестало своими ветвями черный клубок змей. Мой голос сорвался в крик, ладошки лихорадочно мелькали, бросая пригоршни тьмы в основание раздвоенного ствола моего дерева с руками-ветками и обрубком вверху, что бы это хоть немного походило на фигуру брата. Черные ветви сплетались с синими, ветвились и гнулись, словно под ветром. Желтое пламя стремительно пробегало по ним короткими язычками. Летел серый пепел. Нужно больше тьмы, больше! Ныли руки. Нет! Быстрее! Быстрее! Я такая маленькая! Больно!!!..
Потом лампочка взорвалась. Мама вскрикнула. Синее дерево исчезло. Я замолчала от неожиданности, а руки еще двигались, но уже медленнее, медленнее. Пахло так, словно у мамы подгорело мясо в духовке. Кучка углей тихонько рдела там, где раньше был клубок змей. Брату больше не больно. Это я чувствовала. А его — нет…
В темноте плакала мама. Папа зашевелился, где-то в глубине квартиры. Дед уронил свою палку. Мне чуть кольнуло в затылок. Я прислушалась…
Тьма иногда тоже просит меня кое-о-чем…
У нее есть своя песня…
Она хочет, чтобы я слепила снеговика.
Прямо сейчас…
Долина теней
Дикой называл это — «Операция «Пы».
«Почему «Пы»?» — спросил Лёха, когда его взяли на это волнующее мероприятие.
«Потому что «Пы-ы-здец-всей-вашей-самогонке!» — ответил Дикой и громко заржал, обнажая кривой частокол прокуренных зубов. Худой и мосластый, но необычайно жилистый и сильный, Дикой напоминал пустынное дерево, саксаул: весь перевитый, перекрученный, бугристый. Грубые ладони, что штыковые лопаты, хоть брёвна ошкуривай. Патлатая шевелюра неопределенного цвета, низкий лоб, маленькие, близко посаженные глазки, челюсти питекантропа, рост под два метра и повадки нахрапистого жизнелюба. Наружность Вениамина Дикого по прозвищу «Беня-Крик» вполне подходила к фамилии.
На операциях «Пы» он был просто неотразим.
Когда набралось почти две литровых банки, солнце повисло в зените, готовясь нанести «оперативникам» пару-тройку сокрушительных ударов. Лёхе совсем не хотелось участвовать в этом спарринге и он, сбивая дыхание, принялся канючить в том смысле, что уже хватит, ну, сколько еще можно, нет больше ни у кого, назад еще пёхом… На каждый довод Дикой молча кивал, шевелил губами, что-то прикидывая, и сказал, наконец:
— Мало…
Леха и сам знал, что мало. В их археологической партии было еще пять рыл разнорабочих и сам Доцент. Самый настоящий, не по прозвищу. Этот, вообще, лакал «по-черному», добирая, видно, за научное звание, «полевые» и несговорчивых в этом сезоне студенток.
«Операция» продолжалась.
Дикой вышагивал впереди на своих «ходулинах», бухая разбитыми кирзачами. «Энцефалитка» болталась на нем, как на вешалке. Штангу магнитометра он держал наперевес, как винтовку, и был похож на завоевателя, взявшего «на шпагу» упорно сопротивлявшийся город, только вместо ключей на подушке, побежденные жители подносили ему самогон.
Пятидесятилетний Лёха, по прозвищу «Гнус», тщедушный, низкорослый мужичонка, плёлся за ведущим, сгибаясь под тяжестью жигулевского аккумулятора. Он изнемогал…
Желтые пыльные колеи деревенской улицы, выбитые до каменной твердости, раскачивались у него перед глазами. Ноги путались в чахлой траве у покосившихся заборов. Штанины грубых рабочих штанов взметали пыль, которая лезла в нос и свербела там чихоточным зудом. Леха отдувался и пыхтел, роняя в пыль тяжелые капли едкого пота. Спотыкаясь, он тихонько матерился сквозь зубы, кляня и Дикого, и самогон, и деревню, (как ее там, бишь?!) и чертов аккумулятор, норовивший наставить синяков на бедрах, а заодно и двинуть по яйцам…
На его счастье, в деревне оказалась только одна улица, а тактический замысел предводителя требовал быстроты, что, в общем и целом, было понятно: места здесь глухие, подходящие деревеньки почти заброшены, а, вымирающие вместе с ними, аборигены злы и недоверчивы. Попадались и староверы. У этих не то что самогона… Могли и обухом с порога перекрестить.
Подстегнутый невеселыми мыслями, Лёха наддал и тут же врезался в спину Дикого. Как в телеграфный столб…
Дикой разглядывал глухой забор с массивными воротами из лиственницы, почерневшей и крепкой, как камень. За калиткой с ржавым железным кольцом хрипло лаял и гремел цепью пес. Леха поёжился, но с наслаждением опустил в траву аккумулятор. Спину ломило. Не мальчик ведь уже…
— Так, — сказал Дикой и качнул штангой магнитометра, словно проверяя ее весомость как аргумента в этой точке земного шара, — Так…
Он прикоснулся к прибору на груди. Длинные корявые пальцы, заросшие рыжим волосом, пробежали по ручкам настройки, коснулись клавиш переключения диапазонов, погладили окошечко приборной шкалы. Лицо у Дикого было отрешенное, только ноздри раздувались. Он соображал, прикидывал, кумекал-мерекал…
«Ну, сейчас пойдет», — подумал Леха, враз сомлевший от мандража, и быстро глянул в оба конца улицы. Пусто… и как-то нехорошо… вроде, как затаились все…
— Может не надо?
— Не ссы, не ссы, — сказал Дикой и толкнул калитку. Кольцо брякнуло, а Леха со стоном подхватил аккумулятор.
Двор оказался по-здешнему обыкновенный: широкий и вытоптанный до земли. Справа и слева от ворот — постройки: стайки-курятники, углярки-дровники, какие-то навесы. Рубленная, массивная изба с высоким крыльцом в глубине двора. Кажущиеся маленькими, окна с наличниками и ставнями, на которых краска облупилась и полиняла так, что определить ее первоначальный цвет мог бы, пожалуй, только Доцент со сворой своих аспирантов: со всеми их метелками, щеточками и интуицией гробокопателей.