Лунная радуга. Этажи (Повести) - Авдеенко Юрий Николаевич. Страница 24
— Набрасывай… Да только не в рукава.
А время летнее. Отец влезает в шубу, а сам думает: «Ежели кто нападет — амбец! — руки не поднимешь…» Заступили на пост. Два часа ночи. Луна выходит поздно. Ветерок в тайге шумит. Не так, чтоб сильно, а шагов собственных не слыхать. Жутко! Ходит отец с одной стороны, старшина с другой… Иногда словом перекинутся. Время идет. Вот уже и смена должна быть с минуты на минуту. Восток розоветь стал. Вдруг по другую сторону, где старшина, значит, — глухой стук, словно упало что-то тяжелое. Потом выстрел… Отец на подмогу! Смотрит, старшина на земле лежит без шубы. А шуба его промеж кустов в лес убегает…
Светланов закуривает. Наши глаза горят нетерпеливым любопытством.
— И знаете, кто это был? Тигрица уссурийская… Логово ее по следам крови отыскали. Бросилась она старшине на спину, заграбастала шубу — и в лес… Тут он ее и ранил…
— Смекалистый парень, — сказал кто-то из солдат.
— Таежник…
Я ухожу в свою комнату. Слышал ли Светланов этот рассказ из уст отца? Или сам придумал? Неважно. Главное — бодрствующая смена не будет засыпать над шашками. Тема для разговора есть…
Вскоре ко мне заглядывает Светланов. Лицо у него бледное, усталое. Глаза красные, словно он и вправду плакал.
— Пойди отдохни, — говорю я.
Он качает головой. Спрашивает, можно ли закурить. И после заметного колебания говорит:
— Товарищ ефрейтор, вы пишете стихи… Проверьте это письмо, что нескладно, исправьте… Мне никак нельзя делать ошибок.
И я читаю письмо, написанное на листке ученической тетради крупным корявым почерком. Письмо девчонке, плохой и хорошей, которая не ждет солдата, а встречается с каким-то Федькой Шерстобитовым — студентом и пижоном. Письмо написано не блестяще. Я берусь творить его заново. Что я знаю об этой Галке? Она учится в техникуме и считает себя очень грамотной. Трудно писать незнакомой…
— У тебя есть фотография?
Я не психолог, но мне кажется, что, взглянув на фото, я сумею составить мнение о человеке. Светланов достает из бумажника темный квадратик, завернутый в слюду. Я смотрю на фотографию: круглое лицо, шестимесячная завивка. Я бы такую не полюбил. Когда вновь сажусь за стол, до меня доходит мысль: это и хорошо, что все любят разных. Пишу… Пишу со злостью. Даже стихи не захватывали меня так…
Позже Светланов переписывает все своим почерком. Письмо теперь будет без ошибок. Галка получит его и удивится. А может, и нет…
Солнце забирается на мои телефоны. Я открываю окно. Лесная свежесть и щебет ласточек даны мне в награду… Приходит Светланов.
— Письмо хорошее, — говорит он. — Но посылать я раздумал. Не поймет она!
— Не поймет? И черт с ней. Смотри, какое солнце над озером, сколько красок в небе и на воде… Ты запомни этих ласточек, этот рассвет. А завтра будет другой. И тоже необыкновенный. И девчонка будет. Единственная. Настоящая. Та, что никогда не изменит и всегда дождется. Главное — найти ее, узнать, увидеть… Для этого нужно иметь чистое сердце. И веру — необъятную, как эта синь…
Дожди
Пишущая машинка «Ideal» — тяжелая, чугунная — беспрерывно трещала в штабе. На ней печатались приказы, командировочные предписания, инструкции караулам и даже любовные письма, которые писаря строевой части отправляли своим девушкам. Машинка была старая, с маленькой кареткой, чем-то похожая на гармошку. Вся полковая жизнь вертелась вокруг пишущей машинки. Мишка Истру уверял, что рано или поздно на этой машинке будет отпечатан приказ о присвоении нам сержантских званий.
В тот день я был разводящим и привел в штаб караульных, чтобы сменить часового у знамени. Из строевого отдела вышел писарь Парамонов, читая на ходу листок бумаги, только что вынутый из машинки. Увидев меня, он приветливо ухмыльнулся и шепнул:
— Учения…
Еще вчера, на закате, пошел дождь, и плащ-палатка моя топорщилась, как рогожа. И серое небо, на котором и туч-то настоящих не было, висело низко. Мокрые деревья чуть ли не доставали до него макушками. А озеро за нашей казармой смотрело вверх тоскливым, помутневшим глазом.
Честно говоря, парамоновскую новость я воспринял без энтузиазма. Провести двое-трое суток под дождем… В этом нет ничего хорошего. Да и польза относительная… В грязи застрянет какая-нибудь машина, десятка три парней заболеют гриппом. Может, я и не прав. И скорее всего не прав. Но тогда я рассуждал именно так.
На всякий случай, когда мы вернулись из караула, я приказал отделению наложить на сапоги побольше жировой смазки, подготовить вещмешки и плащ-палатки.
— Другим взводам не сообщай, — предупредил лейтенант Сиротов. — Пусть наш самым первым по тревоге окажется…
— Поздно, — сказал я. — Я еще в карауле растрепался.
— Эх, Игнатов, Игнатов… Недальновидный ты парень. Одним днем живешь…
На самом же деле я никому не говорил о предстоящих учениях. Но мнение мое о Сиротове, сложившееся в первые дни службы во взводе, менялось не в лучшую для него сторону. Мне, например, не нравился его роман с библиотекаршей. То, что муж ее был болен, а Сиротов пользовался этим… Не знаю. Но здесь что-то было грязное, недостойное порядочного парня. Правда, можно объяснить: в гарнизоне крайне мало женщин. Объяснить, но не оправдать. И в служебном плане у Сиротова были недостатки. Он любил показуху. Пыль в глаза!.. Раз, два… Начальство рвение заметило, потом хоть трава не расти.
— Мне нужно в военторг. За сигаретами.
— Захвати на мою долю, — сказал Сиротов.
Но прежде чем уйти, я зашел в каптерку к старшине Буряку и поведал о предстоящих учениях.
— Ты дружбы с писарями не теряй, — сказал Буряк. — Писаря и адъютанты — крупная сила…
Старшина Буряк улыбнулся. Наши отношения налаживались. Все-таки можно ошибаться в людях… и радостно, когда человек оказывается лучше, чем ты о нем думаешь. Это то, что обогащает…
Магазин военторга белел на пригорке, метров четыреста левее клуба. Рядом с ним никаких зданий не было. Чуть поодаль простиралось стрельбище, а параллельно дороге на станцию тянулась заброшенная полоса препятствий.
Пожилая продавщица считала дневную выручку. Когда я открыл дверь, она быстро подняла голову и потом снова опустила ее, продолжая с профессиональной быстротой перебирать трешники.
Воздух в магазине отдавал плесенью, но прилавки и стеллажи, выкрашенные в цвет слоновой кости, были новыми; вероятно, запах проникал через открытую дверь со склада, где слышался грохот передвигаемой тары.
Вначале я был единственным покупателем и уже заплатил за пять пачек «Примы», когда вошел полковник Донской.
Я поздоровался.
— Привет, — ответил он. И, увидев сигареты, сказал: — Тебя не зря называли директором дымовой тяги… Прокоптишься, как эта щука…
Щука лежала в эмалированной посуде, сухая и узкая, как палка. Донской повел носом и осведомился у продавщицы:
— Чем это пахнет? Странный запах.
Как только он вошел, продавщица прекратила считать деньги и теперь стояла в выжидательной позе. Услышав вопрос полковника, она стушевалась, покраснела, но решительно бросилась в бой, словно боксер, повинующийся удару гонга:
— Никакого запаха нет.
— Из нас двоих что-то кому-то кажется… — изрек полковник с усмешкой. Но я знал эту усмешку. Лиля тоже так усмехалась, а потом злилась, как сатана.
— Игнатов, у тебя насморка нет? Ты что-нибудь чувствуешь?
— Так точно… Запах плесени.
Полковник Донской был известен своей особой строгостью к снабженцам. Возможно, потому, что он и сам мог приготовить все — от гречневой каши до самбука из яблок, абрикосов или кураги. Возможно, исключительно из принципиальности, но он добился такого положения, что в нашей столовой кормили отлично, как нигде в округе. Рассказывают, во имя справедливости он поступал круто и решительно. Еженедельно, в день, который был никому не известен, он приходил в столовую, садился за первый попавшийся стол, брал солдатскую миску и ложку и снимал пробу.