Свои - Шаргунов Сергей Александрович. Страница 8
– Инна! Инна! Вы слышите меня? – выкликала Анна в темноту забытья.
Женщина, воскресая, вяло мотнула головой, отпихнув стакан, и вода пролилась ей на подбородок, освежила потертое кружево декольте.
Она приоткрыла глаза, в которых в ту же секунду сверкнул стыдливый огонек осознания.
– Ой. Простите. Виновата. – Она заговорила с горечью пауз. – Это все волнение. Спасибо. Я лучше пойду, – говорила едва слышно, можно было решить: пропал голос.
Наконец с усилием вынырнула из большого велюрового кресла, изобразила улыбку, но вышла гримаска.
И засеменила к выходу в своем перекосившемся откровенном платье, шаркая бесцветными ботами, прихрамывая на неверный каблук.
– Толя, задержи ее!
Инна удивленно обернулась из полумрака прихожей.
Анатолий расторопно настиг, приобнял, пыхтя из бороды:
– Э, погодите, вам бы дух перевести. Нет, это мы виноваты, отобедайте, скромно едим, а все же…
– Простите, мне пора.
– Куда вам на такой солнцепек? Хоть водички попейте.
Тем временем Анна наспех, как будто наугад смела в кучу возможные дары, скрутила узел из плотного льняного полотенца, завязала решительно и третьей втиснулась в пространство передней.
Она прижалась к Инне, ткнулась в ее холодное ухо, шепнула: «Чем могу…» – и сунула в слабую руку шершавый узел, полный хруста и звяканья.
Душная узкая мгла – как продолжение обморока. Общий обморок. Что их тут соединило? Зачем они здесь, у входной двери? Что в узле? Анатолий научился у жизни доверять жене и не задавать лишних вопросов.
Если же спросить о содержимом узла, безропотно принятого певицей, очевидно, летом 1921-го Анна могла отдать почти то же, что и летом 1918-го: ажурные сережки с длинными изогнутыми ушками, несколько банкнот, но теперь не керенок, а совзнаков, и последнюю из серебряного семейства растраченных приборов…
Ложка для выкупа.
Ложка во спасение.
Так в зимний вечер в январе следующего года, поднимаясь до предельных верхних нот, закатывая глаза и свирепея, гремел своим медным баритоном бывший полковник Герасимов со сцены театра, что на площади Парижской коммуны, бывшей Дровяной.
И все это театральные миражи воображения…
Я не знаю, и остается гадать, кто унес с собой чудо-ложку: шипящие чехи, казак-наездник, подпольщик-большевик, соломенная вдова арестованного белогвардейца…
Воображение тасует версии, а правдоподобных не так уж и много. Их уравнивает само время, воровавшее все подряд, главным образом – жизни.
Моя бабушка не говорила моей маме, как и почему пропала ложка в Екатеринбурге, через несколько лет превратившемся в Свердловск.
Зато Валерия рассказала другое. Историю, отмеченную печатью подлинности.
Это было в Москве, писательский дом, Лаврушинский переулок, 1940 год. Ослепительное зимнее утро. Отдернув штору, она стояла у окна в ночнушке, похожей на свадебное платье, скрестив пальцы на небольшом тугом животике, и видела сияющие десертной белизной заснеженные крыши Замоскворечья. Она была беременна, на пятом месяце. Ее муж Борис Левин уехал на войну с финнами; его отговаривали, но не могли удержать.
Борис заболел войной еще в детстве. Уроженец деревни Загородино, изображая краснокожего могиканина, скакал по сосновому лесу. При помощи перочинного ножа даже смастерил себе лук и стрелы из веток. В 1914-м, едва заполыхала Первая мировая, жар заломил лоб гимназиста, и, оставив пылкую записку домашним, он отправился спасать Россию. Крестовый поход ребенка. Прицепился к товарняку и добрался до передовой, где стояли неживые голые березы, пожелтевшие и потемневшие от газовых атак. Разоблачили и отправили обратно: дома плакали, из гимназии чуть не вышибли. Таким маленьким воевать нельзя. Он прождал еще пару лет и «охотником» (то есть добровольцем-вольноопределяющимся) снова отправился на фронт. Сражался под Сморгонью, там же, где сражались прапорщик Катаев и штабс-капитан Зощенко и служила медсестрой Александра Толстая. Был бомбардиром-наводчиком. «Дрался как лев» на руинах города, прозванного «мертвым». Та война родила солдатскую поговорку: «Кто под Сморгонью не бывал, тот войны не видал». Под Сморгонью на линии русско-германского фронта полегли десятки тысяч воинов.
Потом была Гражданская. «Все то, что раньше казалось неимоверно трудным, станет просто, как распахнуть окно», – записал он.
Из автобиографии: «1918: 11-я армия, 3-й батальон 299 стрелкового полка, участвовал в боях под Ганюшкино, Сафоновкой. 1919: 3-й горский кавалерийский дивизион, Черный Яр, Болда. Занятие Царицына. 1920 – 2-й полк Таманской кавалерийской бригады. С этой бригадой я вошел в Баку. Нас послали на персидскую границу. Участвовал в боях с беками… После я заболел жестокой тропической малярией. Выписавшись из госпиталя, уехал в 9-ю армию, оттуда – на Западный фронт».
Он мчал по степям с красным отрядом, панама цвета хаки набекрень, когда лошадь под ним убило снарядом, а самого вынесло из седла фонтаном черной земли и густо завалило. Бойцы раскопали этот холмик. Он не шевелился, чернолицый негр. Кто-то разорвал гимнастерку на земляной груди, приложил ухо. Там робко постукивало. Придя в себя, записал: «Ледяная мгла спустилась над величайшей страной, багровея в закате».
Ранней весной 1919-го красноармеец-литератор Илья Кремлев встретил его среди киргизской степи, только приехавшего из Ханской Ставки. «Я выругал его за неразборчивые знакомства» – на станции Сайхин среди зыбучих песков Борис сдружился с офицерами, «кавалергардами Петербурга и Москвы» и выиграл у них в карты пятнадцать тысяч, на которые купил фунт жеребячьей колбасы. «Борис стал отчаянным имажинистом и принялся писать стихи о “голубых кобылицах”. Во власти своих “голубых кобылиц” он пребывал еще долго».
В 1920-м при попустительстве британского командования в Нагорном Карабахе начались боевые действия и погромы, затем в Закавказье вошла Красная армия… Борис погрузился в страшную, как он выражался, «армяно-татарскую резню», пытаясь выручать одних и других. Он с ужасом наблюдал окровавленные тела женщин с младенцами, но почему-то наибольший шок испытал, ворвавшись с конниками в горящее село и обнаружив в пустом доме еще теплый труп неизвестного господина во фраке с накинутым на руку ремешком дорогой нагайки, рукоятка которой была отделана перламутром.
В конце 1920-го в Петрограде участвовал в поимке «банды попрыгунчиков». Они щеголяли в саванах мертвецов с приделанными к ногам пружинами, позволявшими высоко прыгать.
Удивительно, но факт: он нес в себе дозу экзотической крови индейца, наверное, и влюбившую его навечно в войну. Его дед был купцом на Аляске и привез оттуда жену. Здесь она родила трех дочерей и быстро умерла от туберкулеза: якобы что-то было в новом воздухе, несовместимое с ее природой. Успев родить, довольно рано умерли и они, тоже от туберкулеза. Индейский народ тлинкиты, русские называли их колошами. В начале XIX века на юго-востоке Аляски даже развернулась ожесточенная русско-индейская война.
У тлинкитов магической была цифра 4. (Борис погиб в 40 лет в 1940-м.) Сызмальства люблю ее, она для меня светло-зеленая и нежная, как весенний стебель, как внутренняя свежесть разрезанного огурца, как выцветшая, пропахшая дымами куртка с двумя пулевыми отверстиями, которую однажды под обстрелом гостеприимно набросил на меня один солдат.
По тлинкитам, нашу бедную землю удерживает столб в виде гигантской лапы бобра, а его в свою очередь сжимает подземная старуха Агишануку, с которой временами вступает в борьбу человек-ворон Йэл, и тогда происходят землетрясения. Они верили в загробный мир собак, куда попадают некоторые люди, жестокие обидчики животных, колдуны, самоубийцы, и там их адски терзают с райским восторгом собачьи свадьбы.