Сила слова - Пронин Виктор Алексеевич. Страница 3

Приехала милиция. Допросы продолжались до глубокой ночи, все окна заводоуправления светились, сотрудники ходили, подавленные свалившимся несчастьем. Тщательный обыск всех помещений, включая чердаки, подвалы, архивы и даже закутки, куда тетя Паша прятала свои метлы, швабры, совки, — даже такой обыск ничего не дал.

Жорка Шестаков, возбужденный случившимся, попытался было рассказать милиционерам о том, как его пытались обмануть карточные шулера, но те не стали его слушать. Милиция уехала ни с чем.

В тот же вечер Анжелу Федоровну поместили в ту самую палату, в которой три месяца лечился Илья Ильич. Иногда ей становилось лучше, она что-то бормотала, но единственные связные слова, которые удалось разобрать, были такие: «Кто последний?» — слабым голосом спрашивала Анжела Федоровна. И тут же продолжала: «Я за вами». Врачи ничего не могли сказать определенного, не знали они даже, как долго продлится ее ужасное состояние.

После этого заводоуправлением метизников всерьез заинтересовались в институте психиатрии. Как-то в начале рабочего дня во двор заводоуправления въехала машина с красным крестом и еще одна машина — черная легковушка. Оказалось — целая бригада психиатров. Примерно за два часа они выяснили, в чем дело. Но объяснять ничего не стали. Тетю Пашу увезли с собой. Да не просто увезли, под ручку к легковушке проводили, на переднее сиденье усадили, рядом с водителем. Больше всего управленцев удивило поведение самой тети Паши. К тому немыслимому почету, с которым к ней отнеслись ученые, она сама отнеслась спокойно, как к чему-то естественному и закономерному.

Наконец ученые в белых халатах укатили. На прощание, правда, успокоили управленцев, что все их беды кончились, что больше никогда с ними не произойдет ничего подобного. От этого обещания всем стало немного грустно, потому что метизники уже стали привыкать к чудесам, и жизнь без них сразу потускнела, стала вдруг печальной и беспросветной. И гвозди, и даже гвоздодеры потеряли для них всякий интерес, и говорить на совещаниях о таких вещах всерьез они уже не могли.

Больше всего переживал счетовод Жорка Шестаков. Он замкнулся, в курилке уже не слышно стало его уверенного сипловатого голоса. В обеденный перерыв его часто видели одиноко бродящим по соседним улицам. Он вышагивал квартал за кварталом, не замечая знакомых, сумрачно и напряженно думая о чем-то. Видимо, происшествие, которое он пережил, и свидетелем которых, стал, что-то сдвинул в его душе, растревожил, пробудило что-то неспокойное, может быть, даже крамольное. Гвоздевые проблемы начисто потеряли для него всякий интерес, и если он и заговаривал на работе, то только о смысле жизни, о роли человека во Вселенной и его возможностях на родной Земле. Все сходились на том, что Жорке открылось что-то неведомое, что его кратковременный отрыв от крашеного пола в курилке под действием неведомых сил нарушил равновесие в его организме и вселил беспокойство. Хохот в курилке раздражал его, анекдоты казались пустыми и никчемными. Дело дошло до того, что как-то зимой его увидели смотрящим в ясное морозное ночное небо.

— Что там? — спросили его.

— Звезды, — ответил Шестаков. И столько печали, столько тревоги было в его голосе, что спрашивающий, а это был директор Илья Ильич, содрогнулся от жалости и бессилия помочь своему подчиненному.

А еще повадился Шестаков ходить к институту психиатрии. Он и сам не мог объяснить, зачем он туда ходит, что надеется увидеть, узнать. Просто тянуло его к неприступным стеклянным дверям, и сам вид этих дверей, светящихся окон, мелькавшие тени на длинных белых шторах волновали его, и что-то отзывалось в его душе. А однажды через большие окна института он увидел тетю Пашу. Теперь на ней был белый халат, но работала она, похоже, как и прежде, уборщицей — подметала лестничный пролет, протирала окно, выгребала мусор из урны. Но теперь тетя Паша казалась ему сказочно недоступной. Даже когда она поздним вечером вышла из института и зашаркала к трамвайной остановке, Шестаков не решился подойти к ней.

Зато он как-то познакомился с молодым парнем, который вышел из института. Шестаков подошел к нему, попросил закурить, что-то сказал о Клухорском перевале и затащил в ближайшую пивную. Там он щедро угостил парня пивом, рассказал, как с шулерами в карты играл и всех их в дураках оставил, еще раз, но уже подробнее поведал, как он преодолевал Клухорский перевал, но рассказ его получился тусклым, не было в нем прежнего огня, не было восторга, задора и азарта, которыми он заражал метизников в курилке.

— Все это чепуха, старик, — сказал парень. — Знаешь, чего тебе не хватает? Убежденности.

— Ты так думаешь? — огорчился Шестаков.

— Вот ты сейчас рассказываешь, а я тебе не верю. А если и верю, то мне на это плевать. Вяло. Уныло.

— Но это правда, — попробовал было защититься Шестаков.

— Ну и что? На кой черт мне твоя правда, если она скучна и бездарна? На кой она мне, если у меня от твоей правды скулы сводит и пиво в горле останавливается! Вот у нас в институте работает одна бабуля…

— Кем? — успел вставить Жорка.

— Уборщицей. Понял? Уборщицей. Так вот стоит ей… — Парень опасливо оглянулся по сторонам и приник к столику, приглашая Жорку сделать то же самое. — Стоит ей выругаться как следует… — Парень оглянулся и закончил свистящим шепотом, обдав ухо Шестакова брызгами пива: — все сбывается. Понял? Однажды я торопился куда-то и на повороте урну нечаянно зацепил, урна упала и покатилась вниз по лестнице. А бабуля эта, уборщица, и говорит мне вслед… Наши слышали, они рядом стояли…

— И что же она сказала? — осевшим голосом спросил Шестаков.

— Чтоб, говорит, тебя подняло и треснуло. Вот.

— И что же?

— А вот то! Чувствую, что стало меня от земли отрывать. Будто сила какая-то неведомая схватила. И я не могу ни пошевелиться, ни закричать, ни на помощь позвать. Там решетка рядом оказалась железная, ограждение какое-то… Представляешь, я до решетки дотянулся, ухватился и…

— Ну? Ну?! — застонал от нетерпения Жорка.

— Из стены решетку вывернуло, а меня все-таки на метр от пола оторвало. А потом начало на бок заваливать. Я быстрее эту решетку от себя отшвырнул, думаю, если падать придется, то чтоб не на железо. И только я успел от решетки этой избавиться, тут меня об пол как ахнет… Руку вывихнул, старик… Вот так.

— А тетя Паша?

— Откуда ты знаешь, что ее зовут тетя Паша? — подозрительно спросил парень.

— Да ты же сам сказал! — нашелся Шестаков.

— Да? Не заметил даже… Ну ладно. Ей директор выговор объявил. Она, оказывается, подписку дала, что не будет злоупотреблять своей силой. Такая у человека убежденность, столько страсти, ненависти она в свое проклятие вкладывает, такая у нее уверенность в правоте своей, что возникает материальная сила. Приезжали как-то иностранцы, и решил наш директор показать им умение тети Паши. Но ничего не получилось. Конфуз. На сцене сила у нее не возникает. Только и удалось ей бумажку на расстоянии поджечь.

— Как?

— А, чепуха. Фокус-покус. Держит директор бумажку в руке, а тетя Паша в десяти метрах стоит. И говорит… Дескать, гореть тебе синим пламенем. Но опять ничего не вышло, бумажка только с уголков обуглилась — и все. Тогда директор и говорит иностранцам… Вы, говорит, станьте вон там на площадке на беломраморной, закурите и окурки на пол бросайте, ногами их топчите, можете, говорит, для пользы дела даже плюнуть на пол пару раз. Иностранцы смущаются, отказываются: мол, нам такого никогда в жизни не суметь. Сумеете! И ничего, еще как сумели. А директор наш, не будь дурак, из-за угла тетю Пашу на них и выпустил. А мы уж тут наготове с магнитофонами — эксперимент все-таки. И я сам слышал… Как увидела наша бабуля беспорядок, тут у нее и вырвалось… А, говорит, чтоб вас громом поразил! Как сказала, как сказала, старик! Мы потом на магнитофоне ее слова прокручивали — и то маленькие электрические разряды возникали. А тогда… — Парень зажмурился в ужасе и, закрыв лицо руками, начал раскачиваться из стороны в сторону.