НРЗБ - Гандлевский Сергей. Страница 2
Сословное недоверие к другу усугубляла авторская мнительность Криворотова. Но теперь, когда Арина запросто поминала Льва наряду с головокружительными именами («здесь вы как бы вторите натурфилософии Заболоцкого»), – открывались совсем иные горизонты, другая жизнь: получалось, что его взяла. И закадычный дружок Никита, в поэтическом, понятно, смысле, скорее всего, – пройденный этап. Хватит вчитываться в стихотворения товарища и сверстника, судорожно сглатывая. Оно конечно: тот рифмует «Испания – испарина», а Криворотов «глаза – сказал», у того – мифология, эффектная горечь и сам черт ногу сломит, какие метафоры, а у Криворотова – грусть-тоска и прочие нюни, атмосферные явления – дождь да снег, и простодушные «как», «словно» и «будто» в каждой строке. Но вот ведь: в один прекрасный день находится-таки искушенная женщина, которую на мякине не проведешь, будь ты хоть трижды цацей и золотой молодежью с беглым разговорным английским!
Но и это не все! Не прошло и трех недель со дня знакомства с роскошной женщиной, как Криворотов обеспечил себе качественный перевес над денди из высотки: потерял наконец-то невинность, снисходительно оставив Никиту коротать молодость в бесталанной непорочности. До поры они шли ноздря в ноздрю, то есть были товарищами по несчастью, хотя Криворотов и врал без зазрения совести о сногсшибательном своем разврате на стороне. Никита же претерпевал пекло воздержания в открытую, с показным хладнокровием и на зависть безболезненно: во всяком случае, лоб его и подбородок не украшали чудовищные багровые прыщи. И вряд ли, вряд ли опускался он до виноватого Левиного рукоблудия… И довольно об этом, молодца и сопли красят!
Десятки раз средь бела дня и на сон грядущий Криворотов смаковал свой подвиг. Дело было так. Целых три недели прошли в тщетных ухаживаниях, и Лев отчаялся. Ну, провожал до подъезда. Ну, встречал будто ненароком в девять часов утра в скверике перед Арининым домом у черта на куличках. Но встречи-проводы ничем и не могли кончиться: Арина жила с безумной старухой-матерью в однокомнатной квартире, а залучить Арину было некуда. Так что не от хорошей жизни начал Криворотов лихорадочные поиски одинокого пристанища, и вскоре забрезжило, с Никитиной, к слову сказать, подачи, нынешнее загородное жилище по май месяц включительно. Но тогда, в начале зимы, от изнурительного гона вхолостую Лев пал духом. Выручили лопнувшие от холодов трубы.
Полуподвал в Замоскворечье, где на птичьих правах обитала студия, затопило, и милейший руководитель, карлик Отто Оттович Адамсон, предложил, раз такая незадача, перекочевать на этот вечер к нему через реку с единственным, правда, условием: соблюдать тишину и порядок – соседи у него ангелы, но не следует злоупотреблять их долготерпением. Принято? Еще бы. И Отто Оттович вразвалочку заковылял во главе пестрого сборища по направлению к трамвайной остановке. Наивный человек! У двух-трех особо бедовых лириков сумки уже гремели вином, скинулись и еще прикупили по дороге, пропуская мимо ушей кроткие вздохи доброхота-хозяина.
Ни вино, ни опьянение Криворотову не нравились вообще. В компаниях он прикладывался больше для виду, чтобы не выглядеть маменькиным сынком среди проспиртованного цеха. Считанные разы ему случалось перебрать, не без этого, но заканчивалось подобное ухарство всегда одинаково – паническим бегством к раковине или унитазу и тяжкими спазмами рвоты. Но в ту среду в комнате с окнами на Солянку под шумное многоглаголание летящего под откос застолья Криворотов залпом, под горбушку черного хлеба, не в такт тостам и почти подряд маханул два стакана водки, собственноручно налитые с верхом. Потом он вперил скорбный укоризненный взор в сидевшую через стол Арину, которая выдержала Левины скорбь и укоризну с выражением веселого интереса на умопомрачительно красивом сквозь табачный дым лице. Дальше в памяти Криворотова провалы чередовались с отрывочными воспоминаниями, отказывавшимися выстраиваться в хронологической последовательности. Криворотов видел вдруг, что Арина, посмеиваясь, фотографирует его в упор, а ему никак не удается сдвинуть взгляд с ее громоздких серебряных колец и браслета. В следующее короткое озарение, стиснув Аринино запястье, так, что браслеты причиняли ему боль, он, Лев Криворотов, с повадкой лунатика ведет женщину под громовый хохот присутствующих в смежную комнату, куда студийцы по приходе посбрасывали наспех свои пальто и куртки. Вот он тщетно пробует высвободить Арину из тенет одежды. «Рвать-то зачем, – хриплым шепотом урезонивает его Арина, – займитесь собой, а раздеться я и сама сумею», – и она снимает платье через голову. Все последующее отдавало сновидческой легкостью и было как не с ним. И вот уже солнечно в незнакомой комнате, и Отто Оттович кладет ему свою морщинистую ладошку на плечо и говорит: «Лева, чай пить будете?». Криворотов озирается, морщась от головной боли, и с недоумением обнаруживает себя под чужим кровом, совершенно голым, если не считать носков и колкого пледа. Из форточки тянет морозом, Лев разом вспоминает вчерашнее – и зажмуривается. «Спасибо», – отвечает он с восторгом.
И где все это теперь, куда подевалось?
Но еще долго Аринина любовь была в радость. «Кто это, свет мой зеркальце? – мысленно окликал он себя по утрам под жужжание электробритвы. – Как, вы не знаете? Криворотов. Лев Криворотов, гениальный поэт. Молодой засранец, в сущности, а уже обзавелся любовницей, и еще какой! Настоящая, представьте себе, дама, многоопытная во всех смыслах. Ай да Криворотов, так держать!» Доброе-доброе небо подсунуло ему счастливый билет! Надо же, разглядеть и отметить его – маленького, далеко внизу! Бог, что ли, есть? Получается, что есть. Как удачно все сошлось одно к одному, и он, а не кто-то там, – баловень и избранник! Но разве в глубине души Лева сызмальства не подозревал, что судьба у него и впрямь будет совсем другая, не то, что у родителей, родительских друзей и его нынешних приятелей или университетских знакомцев? И если это – самое начало, каково-то будет дальнейшее! Творчество, любовь, шедевры, период гонений, седина, фрак, Стокгольм, лауреатская речь – вот ведь на какую прямую он вышел! Вышел бы и своими силами рано или поздно, но Арина подсказала, открыла ему глаза на него самого. Славы хотелось очень. Только не известности, а именно славы – на всю железку, без полумер.
Комната внезапно померкла. Изо дня в день ближе к одиннадцати солнце уходило за гребень соседской крыши. И на минуту, на долю минуты в дневных потемках Криворотов увидел себя в невыгодном освещении: зимующим Христа ради на чужой даче, выглядящим даже моложе своих лет, худым и патлатым, с плохими зубами, еле-еле переползающим с курса на курс, сожительствующим с траченной жизнью экзальтированной женщиной, ну, положим, пишущим что-то там в рифму – а кто не балуется литературой в первой молодости… Было, было во всем этом что-то, смахивающее на довольно французскую прозу прошлого столетия. Растиньяк, разбуженный поллюцией. Но Криворотов мигом сморгнул несимпатичное видение и с удвоенным ожесточением стал думать об Арине.
Получалось, что как ни крути, а угодил он в опеку. Хотел жить, как ему заблагорассудится, сбежал со скандалом на дачу от домашних, а взял сдуру да заполучил мамку. Арина пядь за пядью теснила его, занимала все больше места, осваивалась, тиранствовала, изводила ревностью. Ни с того, ни с сего могла нервически нагрянуть в любую минуту и нарушить его уединение. Предлоги для подобных вторжений выдумывались самые бредовые.
– Как, вы еще не повесились? Здесь же абсолютно депрессивное пространство, его надо срочно взорвать, – говорила она с порога, выволакивая на середину комнаты допотопный, с метр в диаметре, абажур, найденный на помойке.
Вот он, и по сей день валяется без применения. А в прошлую субботу…
– Работайте, работайте, считайте, что меня нет. Арине Вышневецкой просто взбрело в голову привезти вам апельсинов. Блажь, разумеется, но полюбуйтесь на сочетание иссиня-белого и красновато-желтого, – и она вываливала содержимое пакета в снег у крыльца.