«И снова Бард…» К 400-летию со дня смерти Шекспира - Даррелл Лоренс. Страница 15

Отец, вы стары,

Жизнь ваша у предела. Вам нужна

Поддержка и советы тех, кто знает

Природу вашу лучше вас самих

[100]

.

И тут уж — жалей ты, не жалей о содеянном, ничего тебе не вернуть обратно.

Нас вовсе не должна удивлять раздраженность, которая сквозит в Шекспировом отношении к Монтеню. Между ними была пропасть, и пропасть не языковая (еще и благодаря усилиям Флорио), а социальная, культурная и эстетическая. Монтень был друг королей и принцев, аристократ, прямо вовлеченный в главные политические и религиозные боренья века; Шекспир, сын провинциального перчаточника, был развлекатель публики, запятнанный тем ремеслом, которое всем представлялось смутно неприличным. Монтень владел латынью, она открывала ему доступ ко всем сокровищам, какие создавал тогдашний гуманизм. Шекспир, как выразился Джонсон, знал «чуток латыни и еще меньше по-гречески». Монтень удалялся в башню из слоновой кости, чтобы писать; Шекспир большую часть деятельной жизни толокся среди лондонской толпы и писал ради денег. Монтень гордо и властно нес свое имя и общественное положение; Шекспир участвовал в совместной антрепризе, плоды которой лишь отчасти от него зависели. Монтень решился напечатать свои опыты и, напечатав, выставил себя напоказ. Шекспир, безразлично и двояко относясь к печати, кажется, ставил своей целью анонимность. Монтень был мастер опытов в прозе без устоявшихся форм и выработанного канона, произведений, задуманных для чтения наедине и осмысления в тиши; Шекспир создавал пьесы почти сплошь в стихах, предназначенные для исполнения на подмостках. Монтень стремился совлечь все одежды и оголить сокрытую под ними сущность; Шекспир писал для театра, где сплошь все роли исполняли мужчины и где ни одна общественная и сексуальная перипетия была бы невозможна без костюма. Монтенем создан один великий персонаж, и это — сам Монтень, Шекспир создал персонажей без числа, и каждый увлекателен по-своему.

Но пусть Монтень с Шекспиром прямо противоположны в этом и еще кое в чем другом, пусть те произведения, где особенно явственна их перекличка: «Буря» и «Король Лир», — красноречиво демонстрируют нам эту противоположность, зато как много у них общего. Филологи разглядели отпечатки пальцев Монтеня на многих шекспировских страницах, расслышали во многих пьесах — где эхо слов Монтеня, где отзвук Монтеневых идей. Когда Гамлет кричит матери:

Белая горячка!

Мой пульс, как ваш, отсчитывает такт

И так же бодр

[101]

,

не в опыте ли Монтеня «О силе нашего воображения» подобран этот штрих, ведь есть же там слова «…в горячечном бреду у него терялся пульс»? А в наставлении Полония сыну «Всего превыше: верен будь себе»[102] не слышится ли отзвук слов «Всего превыше пусть помнит, что надо складывать оружие пред истиной» из опыта «О воспитании детей». И более широко — разве отчетливо не отдает Монтенем, скажем у Гамлета, это сплетенье стоицизма:

Кто выше страсти? Дай его сюда,

Я в сердце заключу его с тобою,

Нет, даже в сердце сердца

[103]

. —

с философским скептицизмом:

Какое чудо природы человек!.. А что мне эта квинтэссенция праха?[104]

и внутренним всеприятием:

Если судьба этому сейчас, значит, не потом. Если не потом, значит — сейчас. Если же этому сейчас не бывать, то все равно оно неминуемо. Быть наготове, в этом все дело[105].

Быть может, быть может. Однако, кроме как в указанных пассажах из «Короля Лира» и «Бури», все прочие попытки проследить прямое воздействие Монтеня на Шекспира не кажутся неопровержимо, безупречно убедительными. И проблема тут не только в датах. Положим, перевод «Опытов» Монтеня, выполненный Флорио, и был опубликован только в 1603 году, то есть, по меньшей мере, на три года позже срока, когда был предположительно написан и в первый раз исполнен «Гамлет», — но ведь Шекспир, конечно, мог и в рукописи видеть перевод, одобренный и разрешенный к печати уже в 1600-м и, очевидно, тогда уже ходивший в списках. Куда больше запутывают проблему — общая эпоха, необходимость решать одни и те же вопросы веры, совести и личности, и в меньшей степени — спасибо Флорио — общий язык. Неужто и впрямь Шекспир не мог и без Монтеня додуматься до связи воображения, бреда и биенья пульса?

Но то, что мучит ученый ум, пытающийся очертить границы рассматриваемого влияния, служит источником глубокой радости для обычного читателя. Два величайших писателя эпохи Ренессанса — величайшие из всех, каких когда-нибудь знал мир, — работали почти в одно и то же время, размышляли о свойствах человека, причем изобретали средства закрепить свои тончайшие наблюдения в языке. И хотя, как мы уже отметили, происходили они из противоположных миров, работали в разных жанрах — в них очень много общего. И Монтень, и Шекспир оба были мастера обезоруживающего жеста, оба умели создать тайный сговор, установить близость с читателем, как бы подмигнув ему: назвать собственный эссей («Разговор Автора с Читателем») «фривольным и пустым», а пьесу озаглавить «Крещенский вечер[106] или Что вам угодно», а то и «Много шуму из ничего». Оба умели выудить из широкого потока прочитанного, из калейдоскопа наблюдений — как раз то, что им в точности подходит; оба ценили проницательность и блеск в строгой мысли; оба были мастера цитаты, заимствования, перекройки; оба были изменчивы и в высшей степени расположены к вариантам. Оба знали, что существует тесная связь между языком и сутью, между тем, что ты говоришь, как это говоришь и кто ты. Оба были зачарованы разнообразием человеческих характеров. Оба заметили и оценили, насколько изменчив и двусмыслен бывает человек и как непостоянен и противоречив даже тот, кто утверждает, будто простодушно и прямолинейно стремится к неизменной цели.

Монтень и Шекспир создали произведения, которые столетиями нас дразнят, вызывая бесконечные гаданья и раздумья над ускользающими смыслами, и приглашают к множеству трактовок. В мире, требовавшем устойчивости и порядка, каждый из них умел уместить в четкие границы авторского произвола непредсказуемость и зыбкость текста, порождавшего ничем не ограниченные, ничему не подвластные смыслы. Каждый превращал изменчивость в искусство. И, принимая неопределенность, каждый из этих великих писателей находил для себя средства быть «верным» жизни, как выражал это Монтень. «Что до меня, — писал он в последнем своем эссе „Об опыте“, — я люблю свою жизнь и берегу такою, какою Господу угодно было нас одарить». Философические диспуты, ханжеские стоны и аскетические потуги быть выше плоти ему казались неблагодарностью и чушью. «Я радостно и благодарно принимаю то, что мне уготовала природа, я этим всем доволен и горжусь». И, как бы отдавая дань Монтеню, вслед за ним Шекспир в самом конце того, что было, может быть, его последней пьесой — «Два благородных родича» — устами одного из персонажей — Тезея — выражает удивительно сходные чувства:

О чародеи вышние небес,

Что вы творите с нами! Мы ликуем

О том, что суждено нам потерять,

Скорбим о том, что будет нам на радость!

Мы дети перед вами! Благодарность

Примите же от нас и нам простите

Суждения о том, что выше нас!

Итак, пойдем же и свой долг исполним

[107]