Слушающие - Ганн Джеймс. Страница 29
Все дело в том, что он любил этого парня и не хотел видеть, как тот страдает. Он хотел избавить его от мук, избавить от усеянного терниями пути познания мира. В этом и заключался смысл гуманизма: познавать мир, учась на поражениях и ошибках других, а не повторять все заново в каждом поколении.
Уайт знал ответ Джона: это, мол, нисколько не лучше инстинкта. Быть человеком — значит уметь сделать что-то свое.
«Ну, почему это всегда кончалось так? Хоть он и чужой мне, я должен как-то понять его».
На Пуэрто-Рико было тихо. Проезжая по накрытым сумерками дорогам в своем мощном черном лимузине, ждавшем его в аэропорту, Уайт слышал лишь тихое урчание паровой турбины. Он попросил открыть окна и вдыхал аромат деревьев и трав и доносившиеся издалека запахи рыбы и соленого моря.
«Здесь лучше, чем в Вашингтоне, — думал он, — и лучше, чем в Хьюстоне». Да и чем во всех запомнившихся ему местах, которые он посетил в последнее время. Пружина беспокойства, плотно скрученная в его желудке, как в заводной игрушке, постепенно ослабевала.
«Кстати, что случилось с заводными игрушками? — подумал он. — Их заменили игрушки с электрическими моторчиками. Может, я и есть последняя заводная игрушка. Заводной президент, заведенный еще в гетто и сейчас разряжающий всю свою неудовлетворенность и агрессию, которые, собственно, довели его до Белого дома. Просто заведи его и смотри, как он искореняет старые грехи — но только осторожно, чтобы не нарушить внутреннего покой, чтобы не пострадал всемирный покой…» Он невесело рассмеялся и подумал, что в его кабинете в Вашингтоне есть нечто, не позволяющее человеку быть тем, кем он был и кем хотел быть, а заставляющее быть президентом. Заметив взгляд Джона, он понял, что тот не слышал смеха отца уже очень давно. Наклонившись, Уайт положил ладонь на руку сына.
— Все в порядке, — сказал он. — Мне тут кое-что пришло в голову.
А подумал он о том, что здесь мог бы быть лучшим человеком. Может, не лучшим президентом, но человеком-то уж точно.
— Мы почти приехали, — отозвался Джон.
Уайт убрал ладонь.
— Откуда ты знаешь?
— Я уже бывал здесь, — сказал Джон.
Уайт откинулся на сиденье. Этого он не знал. Интересно, почему ему ничего не известно о визите Джона? Что еще он не знает о Джоне? Настроение испортилось, и когда из темноты показались сооружения Программы, поблескивающие в свете Луны, огромные и жуткие, Уайт отвернулся, не желая на них смотреть.
Машина подъехала к длинному приземистому бетонному зданию; Макдональд ждал в дверях. Он явно не был взволнован, и Уайту показалось, что Макдональд не спешил сюда, что он всегда находится там, где в данный момент нужен. Вновь, но теперь уже сильнее, Уайт ощутил эмоциональную связь с этим человеком. «Ничего удивительного, — подумал он, — что Макдональд так долго поддерживает существование Программы». Ему вдруг стало неприятно, что он должен убить то, чему этот человек посвятил свою жизнь.
Макдональд вел свиту президента по крашеному бетонному коридору. «Господин президент, — сказал он, приветствуя его, — для нас это высокая честь». Однако теперь шел и разговаривал свободно, словно встречал президентов каждый день и сегодняшние посетители ничем не отличались от других. Коридоры были полны сотрудников, спешащих по своим делам, как будто сейчас была середина дня, а не ночи, и Уайт вдруг понял, что для Программы это самые напряженные часы суток — время ночного прослушивания. «Интересно, — подумал он, — как можно жить, если день и ночь поменялись местами». И тут же решил, что должен знать это не хуже любого другого человека.
Мимо проходили люди. Макдональд не представлял никого, чувствуя, что это неофициальный визит, а может, не желая вызывать домыслов по поводу посещения Программы президентом. Однако некоторые посматривали на них раз, а потом другой, узнавая. Уайт привык к этому. Конечно, были и такие, что бросали на него один взгляд и тут же, не моргнув глазом, возвращались к своим делам. Это было непривычно для Уайта, и он вдруг понял, что ему это не нравится. До сих пор ему казалось, что он любит приватность и при случае анонимность, но, вот выяснилось, что ему совсем не нравится когда его вообще не узнают. Не нравился ему и стерильный коридор, эхом отражающий шаги и голоса, и зал, заставленный электронной аппаратурой, через который его провели. Уайт узнал осциллографы и магнитофоны, но большинство приборов было ему незнакомо и чуждо, и он даже порадовался, что таким оно и останется. Какой-то человек с наушниками на голове сидел у пульта компьютера. Проходя, Макдональд помахал ему рукой, и тот ответил директору, но глаза его остались затуманенными, словно он разглядывал нечто, удаленное на сотни миль. «Миллиарды миль, — поправился Уайт, — световые годы».
Они прошли через соседнюю комнату, она была фактически одним сплошным компьютером. Он образовывал стены помещения, провода тянулись в соседние комнаты, к другим компьютерам, наверное, или к частям этого, на полу стояли устройства для ввода информации и принтеры. Это была самая большая компьютерная система, которую Уайт когда-либо видел, даже больше машин Пентагона и Государственного департамента. Место это пахло маслом и электричеством и было погружено в разговор с самим собой — про информацию, записи и корреляцию, «про рачий свист, про стертый блеск, про дырки в башмаках» [31], и раз за разом добавляло к единице единицу. Находясь здесь, он чувствовал себя так, словно оказался в животе компьютера, как современный Иона в животе огромной, небывалой рыбы, и почувствовал облегчение, когда рыба эта отверзла пасть и выплюнула их в кабинет.
В кабинете не было следов двадцати лет усилий и самоотречения. Как и все здание, он был простым, с обычным столом, стоявшим перед высоким, углубленным в стену стеллажом, на полках которого разместились настоящие книги в кожаных переплетах. Часть книг была на иностранных языках, и Уайт вспомнил слова Джона, что Макдональд, прежде чем стать инженером, был лингвистом.
— Подключи мой информационный центр, — обратился он к Джону.
— Вы можете подключиться прямо к компьютеру, — посоветовал Макдональд. — Мой ассистент покажет вам.
Когда они остались одни, Уайт постарался настроить себя против этого человека. Если Макдональд и почувствовал что-то, то ничем себя не выдал. Вместо этого он мимоходом спросил:
— Как с Иеремией?
Уайт покачал головой.
— Ничего не вышло. Он собирается огласить Послание верующим. Свое Послание, как он его называл.
Макдональд жестом пригласил президента садиться.
— Вот, значит, как… — сказал он. — Его Послание, мое Послание, ваше Послание.
Уайт покачал головой.
— Только не мое. Вот копия его Послания.
Он протянул Макдональду листок, полученный от Иеремии. Макдональд взглянул на рисунок ангела, сжал губы и кивнул.
— Да, именно это увидел Иеремия. Вы не остановили его?
— Есть вещи, которые президент может и должен сделать, есть вещи, которые он может, но не должен делать, а есть такие, которых он делать не может. Затыкание рта Иеремии лежит где-то между второй и третьей категориями. Но такое, — он указал на листок бумаги, — не может, конечно, быть Посланием.
— Вы много знаете о Программе? — спросил Макдональд.
— Достаточно, — сказал Уайт, надеясь избежать повторения лекции Джона.
— Вам известно, что мы долго слушали безо всяких результатов?
— Все это я знаю, — ответил Уайт.
— А о голосах? — продолжал Макдональд, нажимая на своем столе какую-то кнопку.
— Я слышал их, — поспешно сказал Уайт, но опоздал. Голоса уже зазвучали, .
Наверное, акустика здесь была лучше или что-то потерялось при перезаписи. Начинающийся шепот здесь настойчивее содержал обертоны мольбы, злости и отчаяния, и Уайт был настолько потрясен, что испытал облегчение, когда они наконец перешли в голоса, как будто усилие, с которым пытался он расслышать все это и понять, полностью исчерпало его силы. Голоса тоже несколько отличались, словно стартовали с иной точки бесконечной петли, и были гораздо отчетливее.
31
Л Кэрролл Зазеркалье (пер А. Щербакова).