Чертоцвет. Старые дети (Романы) - Бээкман Эмэ Артуровна. Страница 4
Алон всегда умел оставаться в стороне, когда для домашних наступали тяжелые времена. В трескучую морозную зиму он жил в Питере. Он и предположить не мог, что сестра мучается и слушает по ночам бормотание отца. Конечно, там, в неслыханно прекрасном городе, далекий дом мог казаться захудалым и маленьким. Наверное, и Яву заворожили бы ярко освещенные улицы, по которым в экипажах, звеня бубенцами, мчались ничем не занятые люди.
Пятнадцатилетняя Ява начала задним числом просеивать в памяти последние дни совместной жизни родителей. Удивительно, какими притягательными и одновременно омерзительными были эти воспоминания. Ясные картины памяти довлели над Явой. Какие бы муки они ни причиняли, ей некуда было бежать от них.
В последнее утро мать поднялась с петухами и выглянула в окно. Светало. Из-за леса вставало клюквенно-красное солнце. Небо было ясным и синим, земля подмерзла, более низкие места покрывала изморозь. Канава, со своими искрящимися обочинами, бежавшая прямо от двора до самой речной поймы, была похожа на длинную-предлинную полотняную ткань, расстеленную для выбеливания на черном поле.
В природе властвовала какая-то особенная торжественная тишина. Ява ничуть не удивилась, что мать надела чистую рубаху и натянула желтую, цвета ромашки, юбку, которую она собственноручно соткала на станке из тоненькой нитки. Белые шерстяные чулки свидетельствовали, что мать собралась в деревню по делу, — очевидно, кто-нибудь нуждался в ее помощи. Все было как обычно, и все-таки что-то было не так. Мать замкнулась в себе, и Ява не решалась заговорить с ней. Именно в это утро на ее болтливость словно бы наложили запрет. А ведь она знала, что излюбленная поговорка матери: коль уж говорить, то слова должны быть лучше молчания предназначались не ей, а отцу, чтобы обуздать его разговорчивость.
Несмотря на воскресное платье, мать сама обиходила скотину. Ява вышла во двор, чтобы принести дров. Солнце, похожее на клюкву, висело над верхушками елей и не грело. Как хорошо в такую погоду развести в очаге большой потрескивающий огонь! Свежий воздух вселял в Яву радость. Не было игры веселее, чем бежать по сверкающей земле, разбрызгивая во все стороны ледяные кристаллы. Ноги Явы, носившей поленья, оставляли темные следы — словно она была первым человеком на девственной земле.
Ява растопила печь и стала поджидать мать. Уже много поленьев прогорело в печке, помещение нагрелось. Внезапно Ява почувствовала, что с ее затылка вниз покатилась капля пота. Ей даже казалось, что она видит эту светлую каплю, медленно стекающую с позвонка на позвонок и оставляющую за собой холодную дорожку. Ледяной страх сковал Яву. Она подбросила еще поленьев в огонь, и новая капля с затылка опять начала свой путь.
Ява обошла все до единого закутки каменного строения. Отец понуро стоял на конюшне подле лошади, положив ей на шею руки. Он застыл в неподвижной позе и не обратил на дочь никакого внимания. Овцы сгрудились в углу загородки. У каждой в черных губах клок сена, словно затычка во рту. В чане с холодной водой бултыхался упавший набок молочный бидон, по поверхности воды растекались белые полосы. К полудню иней растаял. Светлая ткань на обочинах канавы, утром бежавшая через черное поле, исчезла.
Ява нашла мать под елями, неподалеку от могильных холмов деда и бабки. Мать сама выбрала дерево, под корневищем которого должно было быть предано земле ее тело. Иглы уже успели осыпаться на нее, и только лицо оставалось нетронутым. Выражение лица было удивительно спокойным, руки крестом сложены на груди, желтая, цвета ромашки, юбка оправлена. Только волосы казались чужими. Впоследствии люди говорили, будто это яд так подействовал, что голова после смерти поседела.
Ява до сих пор не знала, в какой степени можно было верить тем слухам, что в ту пору ходили по деревне о семье корчмаря. Может быть, люди выдумали эти обвинения, чтобы отогнать от себя чувство ужаса? Откуда они могли так точно все знать, чтобы вынести приговор!
Ява также не знала точно, топил ли отец в водке скорбь, чувство своей вины или осуждение односельчан. А может, все это спеклось в один комок, который надо было растворить в спирте?
Народ в деревне знал так много, Ява — так мало.
Про себя она могла думать, что мать устала от многословия отца.
Да и откуда Яве было знать, что произошло до ее появления на свет?
Однажды темным осенним вечером в корчму вошел темноволосый чужеземец, на плечах — черная накидка, в руках дорожная сумка. Не поздоровавшись, с едва заметной улыбкой на губах, он подошел к очагу и желтым платком вытер мокрое от дождя лицо. Затем поднес руки к огню и растопырил пальцы — тотчас же в устье очага вспыхнуло множество ослепительно синих искр. Пьяные мужики со страху протрезвели. Только теперь незнакомец подошел к столу и на ломаном местном языке представился. Карло Пигини — кому доводилось слышать раньше такое имя? Общительный чужеземец оказался вскоре в центре внимания — даже самые недоверчивые и те придвинулись поближе. Прошло немного времени, и вся волость заговорила о фокусах нового гостя. Но поскольку, как известно, свой глаз — алмаз, то народ стал каждый вечер толпой стекаться в корчму — того и гляди, стены снесут. Затаив дыхание, они следили за тем, как Пигини разрезал веревку на кусочки, а затем связывал их так, что ясно были видны узелки; потом он проводил рукой по узелкам, и веревка снова становилась гладкой и цельной. Вскоре стало известно, что Пигини было ведомо и более тонкое волшебство: он натирал мазью больные кости и суставы, и те снова становились гибкими — боль исчезала. После того как чужеземец помог многим женщинам в деревне, его, в знак особого уважения, стали по-свойски величать Карлом Пигинийтом. Пигинийта не интересовали деньги, которые ему предлагали за труды, — ничего другого не оставалось думать, как лишь то, что в кошельке у чужеземца волшебная монета, которая плодила себе подобных.
Жена корчмаря ухаживала за Пигинийтом, как за королем: он спал на простынях, сшитых из тонкого полотна, каждый вечер, до того как он ложился спать, его комнату нагревали жаровней. Иногда Пигинийт долгие часы просиживал с женой корчмаря в комнате, где хранились лекарства. Он сортировал травы, крошил высушенные корни, растворял их в спирте, размельчал листья в порошок и смешивал их бог весть с какими маслами, чтобы получилась мазь. Кто-то, говорили, видел, как Пигинийт вынул однажды из своего дорожного мешка пахучую мазь и патер ею руки молодой жены корчмаря. И сразу же в деревне пошли разговоры: Пигинийт приворожил чужую жену.
Чем светлее становились дни после рождества, тем чаще сидел Пигинийт с женой корчмаря в ее комнате. Вообще-то следовало ожидать, что ослепительная белизна снега спугнет их, как ночных птиц, чье время охоты истекает с восходом солнца. Люди почему-то ждали, что Пигинийт исчезнет так же неожиданно, как и появился в пору скитания душ. Просто растворится в темноте в последнюю ночь года. В деревне немного посетовали бы — мол, вместе с ним исчезнут и забавные фокусы, но в то же время все избавились бы от тягостного чувства, которое рождала в душе обычных людей сверхъестественная сила Пигинийта.
Однако Пигинийт даже и речи не заводил о том, чтобы уехать. Они часто выходили с женой корчмаря из комнаты, где она хранила лекарства, рядышком, бок о бок, подходили к котлу и кидали в воду пахучие травы. Щека к щеке следили они за облаком пара, которое только им одним понятным знаком возвещало о готовности снадобья. Они не стеснялись вдвоем ходить по деревне и лечить больных. Злые языки говорили, будто чья-либо хворь сущая радость для Пигинийта: есть повод снова прогуляться с молодухой по сугробам.
Корчмарь день ото дня все мрачнел. Зубоскалы не давали покоя его душе. Корчма была самым подходящим местом, где легче всего было изводить беднягу, — ведь известно, что уста пьяного это кладовая непристойных слов. Корчмарь забывал честь и гордость, лебезил перед каждым пьяным стариком и умолял открыть ему секрет, как противостоять колдовству. Может быть, им ведом какой-нибудь корень, который, если его сжечь, отгонит злого духа?