Инстинкт? - Гансовский Север Феликсович. Страница 10
Мужчина тем временем завязывал вокруг груди пояс. Спасательный.
— Очень полезная способность, — согласился я. — Не для того, конечно, кто потерял вещь. Для Глгла.
— Чем она ему полезна? За свои советы он ничего не просит. И не получает.
Глгл тем временем влез в воду и поплыл.
— Кроме уважения, — сказал я. И прибавил, что сам мог бы так «указывать», да и она сама могла бы. Объяснил, что поскольку двери тут не запираются, можно ночью войти в дом, унести, например, куртку и спрятать здесь, на острове. Потом, когда потерявший придет с просьбой помочь, надо принять особую позу, показать сосредоточенность мысли и пообещать, что вещь найдется, допустим, через три дня. После этого только и остается, что ее подкинуть в нужный момент.
Она выслушала меня с явным неудовольствием.
— Глгл не принимает поз.
— Значит, — сказал я, — он умнее, чем я думал.
Теперь мы уже шли от берега, и она вдруг остановилась.
— Вы еще более странный человек, чем Глгл. Скажите, вы не обидите меня? Не сделаете со мной что-нибудь страшное? Я вдруг испугалась.
— Меня? — Я отступил на шаг. Сам внезапно заметил, что впал в какой-то холодно-высокомерный тон. — Вьюра, клянусь вам, нет. И совсем я не странный. Просто, как и Глгл, вижу то, что не каждый видит. Но теперь и вы прозрели. Вас удивляет мое знание некоторых вещей, вам незнакомых. Но тем, что мне известно, я готов поделиться с вами и всеми горожанами.
Моя горячая речь ее успокоила. Пошагали обратно, остановились у «стоянки» Глгла.
— Тут грязно. — Она передернула плечами. — А это что? — Показала на кучу золы.
— Был костер. Мы тоже можем развести. Найдем подходящее место, посидим.
— Костер?.. Огонь?.. Что-то такое я слышала.
Ничего себе — и огонь им неизвестен! Хотя зачем, если они все получают готовым?
Огонь Вьюру поразил. Устроились на берегу в затиши между скал. Груду водорослей поджег зажигалкой — девушка и внимания на нее не обратила, поглощенная видом внезапно взвившегося пламени. А я-то насчет зажигалки задумался — газ на исходе.
И нож девушку заинтересовал. Он у меня большой — чуть ли не ятаган. Когда-то сам выточил лезвие из вакуумной стали, сделал широкую, на плотный обхват рукоять. Заточка «на клин», сам без усилий входит в дуб, черное дерево, алюминий. Вьюра спросила, что это такое. Хотел объяснить, что оружие, но сообразил, что этого слова на иакатском не знаю, так как оно не попало в составленный в нашем НИИ словарь…
Пошел на берег за топливом.
…А государство? В городе — сам убедился — ни законодательной, ни исполнительной власти, вообще никаких руководящих органов. Этакие фанатичные работяги — иакаты. То поле тяпкой рыхлить жаждут, то мусор убирать. Когда-то раньше захотели воздвигать дома, стелить мостовую. Загадочная картина. Один, видите ли, неудержимо стремится резать ленту заготовленной глины на отдельные куски, которые после обжига кирпичами станут. Другого хлебом не корми, дай только стену сложить, третьему вынь да положь возможность насладиться оштукатуриванием. Он, конечно, прекрасен, трудовой энтузиазм. Но ведь без того, чтобы у кого-то в голове был алгоритм строительства, — не город, только куча мусора.
И машина, перерабатывающая все, погружаемое в трубы. Тем более не создашь без осенившей кого-то общей идеи, конструкторских разработок, подготовленной технической документации, точного плана работ. Кто изготовил?.. Что связывает иакатов в единую систему?
Хлопнул себя по лбу. Как же раньше не догадался? Питание здесь только в столовых, абсолютный запрет есть на стороне. Даже крестьяне, у которых зерно под носом, едят привезенные хлебцы. Значит, тем или иным способом в кашеобразную массу вводятся особые вещества. Одному внушают желание окучивать анлах, другому — красить вывески. Я и сам, наедаясь в столовых, уже приобщился. Вот она связь, направляющая усилия горожан куда надо. При этом некоторые, почему-то видящие все, как староста или Глгл, тайно добывают для себя запрещенную свежую пищу и, не пользуясь столовыми, избавлены от диктуемых букуном повинностей. Наконец кому-то еще в раннем детстве попадает редкий наверняка гормон, который делает его поэтом, редактором либо художником.
Опять пришел к идее муравейника.
…Вернулся под скалу. Девушка у костра. Как бы ласкает огонь, гладит его, водя руками над пламенем. Подкладывает тоненькие палочки, улыбается, глядя, как быстро они сгорают. Повернула толстую, еще сырую внутри плеть. Та крякнула, девушка испугалась, а потом смеется. Поворошила костер и, отскочив от полыхнувшего пламени, хлопает в ладоши. «Весела, как котенок у печки».
Увидела новую кучу водорослей, упрекнула взглядом — почему, мол, не позвал на помощь.
А пролив между городом и островом тем временем вспух, чуть ли не горбом встал — катят полутораметровые волны. Будь я один, и не заметил бы, как на том берегу очутился, а если вдвоем, то вдвоем и утонем.
Объяснил девушке положение.
— Ничего. — Беззаботно махнула рукой. — Переждем. Ночью статью сочиню, рано утром стихотво…
Вдруг замолчала, как-то отчужденно глядя на меня, отвернулась, подошла к скале, прижалась лбом.
— Что с вами?
— Ужасно. — Она говорила в камень. — Что-то сверкнуло. Длинный ряд моих стихотворений, и все одинаковые. Кто же мы такие — наша редакция и читатели? Вдруг все население города — больные. Открываются страшные вещи.
— Например, остров?
— Да, хотя бы! Жуток час, когда человек узнает такое. Мир должен быть тверд. А сейчас падают опоры. Ни с того ни с сего явился остров. Что дальше будет?.. Перестаю верить окружающему. Все зашаталось, как жить?
— Не мучайтесь насчет стихов, Вьюра. У нас и не такое бывало.
— Где?
— На краю. Человек может считать себя…
— Перестаньте! Даже слушать не хочу. Какой «край»? Там люди совсем одичали. Может быть, уже вообще вымерли. Вы обманываете меня. Или иначе толкуете слово «край», что все равно сводится ко лжи. Вам же известно, как я его понимаю.
— С края, с края, — заверил я. — Но с другого. Там жизнь лучше, интереснее. Но оттуда к вам трудно добраться. Поэтому у меня такой измученный вид.
— Не измученный. Бы худой, но все равно гораздо уверенней, энергичнее, чем все мы тут. — Она шагнула ко мне. — Откуда вы, признайтесь. Может быть, вылезли из-под земли, где машина? Может быть, мы здесь все — результат какого-то страшного опыта, социального эксперимента?.. И вообще это гнусно, когда один из собеседников что-то скрывает. Говорит, говорит, но останавливается у черты. Будто он достоин знать нечто важное, а тому, кто рядом, не полагается. Первого это делает самовлюбленным эгоистом, второго унижает.
Опять я ею восхитился. Все-таки это редакция, которая ее образовала. Так ловко не каждый определит суть эзотерического, лишь для избранных оберегаемого знания.
— Хорошо, — сказал я. — Вы все узнаете. Но каким бы странным ни показалось вам услышанное, не забывайте, что с вами говорит друг. Я попал сюда случайно, почувствовал, здесь что-то не так. Злой цели у меня нет. То, что я вам расскажу, будет праздником. Узнаете много хорошего, сильного. А главное, люди здесь поймут, что они неизмеримо лучше того, что сами о себе думали.
— Правда? — Она вдруг улыбнулась. (Ей были свойственны быстрые переходы настроения.) — Тогда давайте у костра.
Начал рассказывать.
И, знаете, увлекся. Ее глаза… Да и вообще из такой дали родное всегда кажется красивее, чем на самом деле. Отец моего отца, ну, дед то есть, был участником боев под Ленинградом. Морская пехота. В феврале сорок первого он лежал в госпитале на Лесном. Получилось, что в большой палате дед — конечно, молодой тогда — оказался единственным ленинградцем. Остальные из других краев России и Союза мобилизованными или списанными с кораблей Балтийского флота сразу попали под Ораниенбаум, на Невскую Дубровку, оттуда с фронта блокадной зимой в госпиталь и не знали, даже просто не видели великого города на Неве, который защищали. За стенами никем не убираемый снег поднялся до первых этажей, на темных вечерних и ночных улицах пусто, только женщина — жена, влечет, шатаясь, на саночках умершего мужа — лишь бы подальше от дома, куда-нибудь в чужую подворотню, чтобы самой не увидеть, когда за пайкой хлеба, — да чей-то семилетний ребенок, последний в семье, еще имеющий силы, плетется с бидончиком воды, поднятой из проруби где-нибудь на Малой Невке. Только на заводах теплятся огни. Подвешенные на веревках, чтобы не упасть, рабочие у станков. В госпитале мороз, по коридорам, занесенным снегом, трупы упавших и умерших. В палате с инеем подернутыми стенами, освещенной крошечным огоньком коптилки, дед долгими ночными часами повествовал об одном из великолепнейших полисов мира. Из тьмы и холода другой Ленинград вставал перед слушателями. В гранитных набережных раскидывалась блещущим простором Нева, каменные сфинксы и львы смотрели на нее, ажурные мостики повисли над каналами, воздвиглись белоколонные дворцы, конными статуями полководцев стояла на площадях слава наших веков, птицы щебетали в старинных парках, украшенных мраморными фигурами нимф, в переполненных театрах звучали монологи замечательных артистов, на сцену бывшей «Мариинки» Дудинская выпархивала летящим танцем, а на Невском проспекте, блистающем витринами бесчисленных магазинов, тротуары заполняла толпа, где каждая девушка — красавица. В палате слушали затаив дыхание. Особенно о девушках удивительной прелести — ведь раненым было по девятнадцать-двадцать.