Мечта - Амфитеатров Александр Валентинович. Страница 5
Пока все это только проскальзывало, а не было общим правилом. Чувствовалось, но не въявь, — таилось. Таилось, пока Прошку связывали две силы: купленная на Сонину тысячу рублей возможность работать спустя рукава и еще не приевшаяся красота Сони.
Деньги растаяли в три года. Тырин — опять лицом к лицу с повседневною работой или нищетой, на выбор. У него на руках трое малых детей, прижитых с Сонею, да еще две девчонки от первого брака, с которыми неустанно возится, точно со своими, жена, подурневшая, постаревшая на десять лет от чрезмерного труда и частой беременности. Он озлобился и выбрал, что больше подходило ему, развращенному то безработицею, то ненадобностью работы: пьяную и праздную нищету. Словно уверился: «Куда ни кинь, все клин, одна каторга. Проклят я, и никакими силами прийти в благополучие мне нельзя».
Кабак победил. Дома не стало. Вместе с нищетою и пьянством пришли и побои. Соня нашла свое страдание и нашла его полностью… Если бы не она, если бы не ее сверхсильный и разнообразный труд, ребятам Прохора пришлось бы стучать под чужими окнами за куском хлеба Христа ради. Откуда только брала она энергию и как ее Бог выручал!
Провалившись в Орле с своим мастерством, Тырины перебрались в Москву. Здесь, в передней у одной барыньки-заказчицы, я встретил Софью Артамоновну уже такою, как ты ее видел сейчас. Только художнический глаз мог признать в ней былую Мечту. Потом она призналась мне, что очень мне обрадовалась, а между тем встретила меня сухо, почти с испугом. Я для нее был человеком из чужого мира, вне ее подвига, — значит, не понимающим и враждебным.
С тех пор я уже не упускал Софью Артамоновну из вида. Говорил с нею, узнал ее каторгу во всех подробностях. А общее — вот оно: вечно пьяный лентяй-муж, каждый день побои, каждый год дети и — работа не в подъем, с утра до ночи, — от печи к игле, от иглы к прачечному корыту, от корыта к вязальным коклюшкам… чего-чего только она не работала!
— Бросьте вы все! — убеждал я ее, — ведь ясно, что вы ошиблись, из вашей затеи ничего не вышло, и вы не на своем месте.
Она даже не поняла меня:
— Как бросить? Как не на месте?
И недоумевающий взор ее очей, — пожалуйста, не улыбайся, потому что у нее именно очи, а не глаза, — стал строг и светел. А мне сделалось стыдно, что я ее уговариваю, — стало ясно, что счастье ее заключается именно в том, что я принимаю за ее несчастье. И я покраснел под ее взглядом, а она смягчилась и добро рассмеялась:
— Уйти, бросить… а куда же я дену свой муравейник? Тоже и его бросить? Ах, Василий Николаевич! Как вы там — в своих умных кругах — легко и быстро думаете… У меня дети, голубчик, у меня муж — больной, слабый человек. А вы говорите — «я не на месте»! Что Бог соединил, человек не разлучает. Не на смех венчались.
— Полно, Софья Артамоновна, говорите, что хотите, только не это. Сами отлично знаете, что сгубили себя ни за что ни про что… Какой уж Прохор муж для вас!
Она опять потемнела и нахмурилась:
— Каков бы он ни был — муж.
— Ну, Софья Артамоновна, с вашими строгими религиозными взглядами такое даже говорить стыдно… Брак без любви — не брак.
Она слегка покраснела, отвернулась и говорит, глядя в сторону:
— Без любви… без любви… да почему вы так уверены, что я не люблю Прохора?
— Софья Артамоновна! Хоть в этом-то будьте откровенны… Ну за что вам его любить, можно ли любить? Что же, скажете, пожалуй, что вы и вышли за него по любви?
— Нет, я не позволяю себе лгать. Тогда я его не любила. Он был мне страшен…
— А теперь, когда вы все его безобразия испытали на своей собственной коже, стали любить? С какой же это стати?
— С такой, что брак — таинство. Он приносит любовь.
— Мистицизм все это. Напускаете вы на себя.
Она рассердилась и еще гуще покраснела.
— Что же? — сказала она прерывающимся голосом. — Вы правы в том, что Прохор Иванович дурно ведет себя и жить с ним не легко… А я, видите, десятый год живу… Захотела бы, так ушла.
— Сами же говорите: дети держат… ишь, их у вас действительно какой муравейник!
— Да ведь от него дети-то, Прохоровы… Что же? И это, стало быть, без любви? Что же вы меня — за животное считаете?
Я только руками развел.
— Ну, не понимаю я вас.
— Нет, вы любви не понимаете. По-вашему, любить — значит наслаждаться да красоваться собою, а по-моему, любить — значит жалеть. И если мне никого на свете не жаль больше, чем этого несчастного, безвольного, порочного человека, — ну, никого, никого!.. — так неужели же не значит это, что я люблю его, и, стало быть, неспроста Божья воля отдала ему меня в жены?
Я никогда не мог уговорить ее взять от меня денег. «Зачем? Нам хватает», — отнекивалась она.
И, действительно, я видел, что хватает: ребята были чисты, грамотны, сыты; кабы не пьянствовал Прохор да не так часто рожались дети, дом был бы полною чашей; и все это создавалось исключительно руками Сони, потому что непостоянный, капризный, лихорадочный заработок мужа целиком уходил в такой же лихорадочный загул.
Пробовал я облегчить Соне заработок — отбить ее от грубых форм труда, нашел ей заказы на шитье, вязанье, вышиванье. Не тут то было. Дошла до заработка рублей в тридцать пять на месяц и остановилась, «Это уж, говорит, — милостыня. Отдавайте другим. Другие больше меня нуждаются. Мы имеем довольно, а лишнего не хотим, — нечестно брать, отнимать у других».
Насилу уговорил, чтобы она брала на комиссию и передавала работу своим знакомым женщинам…
Теперь ей, разумеется, легче: старшие девочки, падчерицы, подросли, помогают; умненькие и славненькие; светлоглазые такие; видно, что любят мачеху без памяти…
Вот тебе и вся история Сони Следловской. Когда я говорил о ней с умными людьми, мне обыкновенно указывали, что она, как юродивая, бесплодно загубила свою жизнь, тогда как могла бы быть полезна многим, многим. Но — бесплодно ли? Эти две девушки, из которых должны были выйти воровки и проститутки, а, благодаря мачехе, вышли честные и грамотные работницы, какую взять за себя в почет любому мастеру-жениху; ее собственные дети, из которых опять-таки выйдут хорошие и полезные люди, разве это не плоды?
— Ну, знаешь, это еще бабушка надвое говорила: дети алкоголика…
— Ах, оставь ты, сделай милость, эту ломброзовщину! Видел я Сониных ребятишек: славные, давай Бог всякой матери. И иначе быть не может, потому что каков бы ни был их отец, а у такого мощного, благородного создания, как Софья Артамоновна, и дети должны быть мощные и благородные. Ее души, ее натуры не одолеет в них отцовская кровь, как и самое Соню не одолели мужнины безобразия…
Наконец, видел я и Прошку и убедился, что и этот кремешок сломило-таки железное упорство кроткой Сониной натуры, что он уже понимает свое скотство и ему стыдно жены. Побои, разврат давно прекратились. Не пить он не может будет пить до смерти — и подохнет от водки, но я сам слышал, как он, пьяный, рыдал истошным голосом: «Святая! Святая!» И проклинал свое свинство. Стало быть, в звере зашевелился-таки человек, под щетиною заходила Божьею искрой живая душа… В конце концов, бесполезно погибла жизнь Сони Следловской… только для самой Сони Следловской. Да и то еще вопрос. Она глядит довольной и счастливой. Гораздо довольнее и счастливее, чем мы с тобою, чем вот эти разряженные люди, обгоняющие нас в своих ландо, как могла бы, если бы захотела, обогнать нас и Соня Следловская… И всякий раз, что я вижу ее ясные глаза, меня целый день преследует мысль: не лишнее ли все, чем мы добиваемся своего довольства и добиться не можем? Не доступно ли оно лишь тому, кто постиг тайну самоотречения и смиренно идет по земле его тернистою тропой?