Шесть гениев - Гансовский Север Феликсович. Страница 10
Странно, что я, вообще-то никогда не отличавшийся политической прозорливостью, едва ли не по первым встречам с русскими — и с пленными, и особенно с теми, кто в оккупации с мрачными упрямыми лицами следил за нашими колоннами — почувствовал, что в России Гитлер потерпит крах. Я задохнулся от прилива радости и надежды, когда понял это. Оттого меня всегда бесит, когда военные историки Запада, говоря о поражении Германии, пытаются выставить дело так, будто не Россия сыграла в этом главную роль.
Картину «Рожь» я взял в Киеве. (Впрочем, я не знаю, называется ли она именно так).
Как только я взглядываю на это полотно, так сразу в ушах настойчиво и неумолчно начинают звенеть кузнечики, трель жаворонка повисает в вышине, и в сердце возникает чувство беззаботного детского счастья.
Мне кажется, что с отцом-профессором математики я, совсем еще маленький, еду в пролетке светлой долиной Рейна между хлебами. Знойно. Сладко дурманяще пахнет васильками, над которыми висят неийввиуяые облачка голубой пыльцы. Утренняя роса давно уж высохла, колеса пролетки порошат и проминают мягкую дорогу. Полевые цветы по обочинам стоят сухие, но крепкие, и каждый держит вокруг себя свою особую атмосферу .запаха. Мотыльки самозабвенно совершают трепещущий полет над колосьями. Порой дорога опускается в ложбину, тогда в пролетке делается еще жарче, и еще острее пахнет нагретой кожей сиденья. Но вот лошадь бодро взбегает наверх, от Рейна веет прохладой, сверкающая под солнцем гладь реки обрывками мелькает слева за полями, я еще шире раскрываю глаза, еще счастливее замирает сердце.
Отец сидит рядом, серьезный, задумчивый, с солидной тростью в руках. Впереди спина кучера Ганса, который везет нас к деду крестьянину, в деревню Метц на берегу. Мир прекрасен. Хочется бесконечно катить вот так по колее дороги, прислушиваться к мягкому стуку копыт, заглядывать за спину Ганса на лошадь, на заблестевший потом круп, на ушастую голову, которой она быстро и прилежно кивает в такт бегу. Поля знойно звенят, бесконечен вокруг синий свод неба, и бесконечной светлой дорогой впереди ложится будущее…
Я почти ничего не знаю о Шишкине, но по тому, с какой силой и энергией он, русский художник, возвращает меня в мое мальчишеское счастье немецкого ребенка, я понимаю, что он замечательный живописец и гордость своей страны…
Рядом с Шишкиным еще одна вещь из России. Но то была уже зима 43-го года.
Тогда, в 41-м, после ранения и госпиталя я попал во Францию в Сен-Назер, где оставался до 43-го. Но вслед за сталинградской катастрофой Гитлер заявил, что создаст новую Шестую армию взамен погибшей на Волге. По госпиталям и тыловым частям стали собирать солдат и офицеров, служивших прежде в старой 389-ой дивизии, и так я, пылинка в водовороте сил войны, снова очутился на Восточном фронте.
Но уже близилось возмездие.
Над родиной небо потемнело, смерть падала из-за туч. Струйками текли и рассыпались стены домов под бомбами — как раньше струйками текли и рассыпались стены в чужих, не наших городах. Другим стало лицо немецкого солдата, черное, со шрамами, с затравленным взглядом. В минуты отдыха в частях молчали, забылся простодушный гогот прежних годов. Лишь иногда с глазу на глаз шепотом раздавалось: «Да, Михель, я об одном только думаю: что если теперь русские в Германию придут? Или те поляки из Портулиц».
А кругом лежали снега, и непрерывным жестоким молотом била русская артиллерия…
В этот второй раз в России я взял лишь один рисунок — «Женский портрет» Кипренского. Рисунок выполнен итальянским карандашом. В огромной шляпе с перьями, в пышном платье сидит молодая аристократка и надменно — в сознании своей прелести — глядит на зрителя.
Рисунок попался мне в селе под Черкассами, где мы остановились на ночь в доме местного учителя. Впрочем, я просто по количеству книг заключаю, что старик в доме был учителем. Мы ведь не разговаривали. Он молчал, и я тоже, хотя мне хотелось с ним говорить. И не только с ним, но со многими другими в Черкассах, в Киеве, Корсуне и по русским деревням. Мне хотелось помочь тем, кого истязали эсэсовцы, кого гнали наши армии и кто сам, наконец, погнал нас. Но между нами стояла стена, которую я не знал, как преодолеть. Мы были всегда разделены, и горькое чувство вины заставляло меня безмолвствовать в тех редких случаях, когда так называемый «противник-русский, француз или итальянец — был совсем рядом.
Одним словом, была ночь, солдаты моего взвода свалились на пол, как мертвые, а я взял в руку фонарь и долго смотрел на портрет, висевший на стене. А учитель — старик с подвязанной щекой и особенным, упрямым выражением на худом лице — молча глядел на меня.
И я взял рисунок, который в скромной рамке висит теперь в моей комнате… Впрочем, взял ли я его?..
За ним — три моих последних приобретения. Три картины из Италии, и в том числе главный шедевр коллекции — «Мадонна Кастельфранко» Джорджоне.
В Италию я попал после того, как измотанная толпа беглецов — жалкий остаток 8-ой армии — была эвакуирована в немецкие госпитали, откуда те, кого удалось подлечить, были направлены на более легкий западноевропейский театр военных действий.
Тут мне повезло. Для моего собрания картин это имело неоценимое значение. В Италии я завершил свою коллекцию, в которой тогда из важнейших художественных направлений как раз и не хватало мастеров Итальянского Высокого Возрожденья и маньеристов.
На фронт наше пополнение прибыло так, чтобы еще успеть полюбоваться развалинами только что уничтоженного знаменитого Монте-Кассино. Затем 11 мая на немецкие позиции обрушился шквал огня, и в несколько раз превосходящие нас по силам английские и американские корпуса перешли в наступление. Весь месяц мы в боях отходили к, Сабинским горам, а потом дальше — под непрерывной бомбежкой, оставляя на дорогах тысячи трупов, — к Тразименскому озеру и еще дальше, к реке Арно. И я получил удивительную и единственную в своей жизни, возможность познакомиться почти со всей средней Италией.
После мая противник дал 10-ой армии передышку. Я воспользовался ею, чтобы побывать во Флоренции, и в суматохе и стычках, которые постоянно развертывались между сторонниками Муссолини и его врагами, взять там две картины в Государственном Музее: «Снятие с креста» Понтормо и «Мадонну со святым Захарием» Пармиджианино.
Таким образом, я привез со второй мировой войны четыре изображения мадонны: Гемессена, Понтормо, Пармиджианино и Джорджоне. В моем собрании это четыре вещи из десяти. Такое соотношение в известной мере отражает и повторяемость этого сюжета в старинной живописи. Если вдуматься, тут нет ничего удивительного. Для живописцев прошлых веков образ мадонны был просто образом женщины и матери. А разве в этом трагическом мире редкая мать рождает нового Христа на крестный путь и муки?..
На привалах, если мне удавалось найти уединенное место, я часто рассматривал свои картины — особенно Понтормо, более человечного и простого, чем его поздние манерные современники.
Но война продолжалась, и она влекла меня дальше, к важнейшему призу моей коллекции — к «Мадонне Кастельфранко».
Осенью 44-го года вся северная Италия, оккупированная немецкими войсками, пылала огнем, и уже трудно было понять, кто против кого сражается. В сентябре Муссолини, освобожденный парашютистами, объявил из своей резиденции на озере Гарди о создании «Итальянской социальной республики». На нашей стороне оказался также маршал Грациани со своей обученной в Германии итальянской армией «Лигурия». Он поддерживал бывшего «дуче», но в то же время соперничал с ним. Кроме того, было еще так называемое Движение Сопротивления, насчитывающее десятки тысяч вооруженных, которые боролись с нами, но еще больше — с итальянскими фашистами и которых до поры побуждал к действию английский генерал Александер, снабжавший их с воздуха припасами. Но вместе с тем англичане и американцы сами боялись успехов отрядов Сопротивления и рассчитывали на германскую армию как на сдерживающее начало, что и подтвердилось, когда в 45-м году союзники вместо того, чтобы обрушиться на левое крыло немцев, ударили на Триест, опасаясь, что туда войдет югославский вождь Сопротивления Тито.