Пастырь Добрый - Фомин Сергей Владимирович. Страница 120

   Подходит ко мне, садится на колени, крепко меня обнимает за шею, целует в лоб, в щеки, в глаза, гладит по голове и все приговаривает: «Милая ты моя Тошенька! Тошенька ты моя милая!» Я смотрю на нее и говорю: «Маруся, как это на тебя непохоже, при жизни ты не была ко мне так ласкова. Что теперь вдруг с тобой случилось, что ты такая стала ласковая?» Она грустно смотрит на меня и показывает указательный палец на правой руке, на котором большая рана. Я в недоумении смотрю на нее и думаю: откуда у нее взялась такая большая рана?

   Потом я говорю ей: «Как жаль, Маруся, что ты немного опоздала! Какие я сейчас два чудных храма видела! Только их сейчас облако закрыло. Как жаль, что больше их не видно!» — «А я, — отвечает она, — в них была. Когда я взошла, там шла служба, служит Патриарх и пели певчие. Я тоже встала и помогла им петь. Попела и ушла».

   — Зачем же ты ушла? Вот глупая! Такие чудные храмы, а ты ушла.

   — Да я не могла в них оставаться.

   — Почему же? — спрашиваю ее.

   — Потому что это не мое место, и вообще я еще не знаю, где я буду.

   Влево от нас недалеко я вижу двухэтажное здание. Из него выходит народ.

   Я спрашиваю: «Маруся, что это за здание?» — «Это, — отвечает она, — часовня в честь Владимирской [иконы] Божией Матери. Там тоже служит Патриарх, но только там угасла лампада. Народ просил Патриарха возжечь ее, но он так сурово отказался».

   На этом я проснулась.

Сон четвертый

   За пять дней до шести недель я видела Марусю опять во сне. Как будто вхожу я в комнату. Она сидит за столом. Напротив нее сидит одна ее знакомая В. А., а по правую сторону сидит ее мать. Мать сильно волнуется и громко кричит, как бы на кого ругается. Маруся сидит грустная–грустная. Я очень обрадовалась, что увидела Марусю, подхожу к ней сзади, обнимаю ее, смотрю ей в лицо и спрашиваю: «Маруся, что ты такая грустная?»

   — Как же мне не грустить, когда мама все время волнуется и кричит. Ты знаешь, как это меня безпокоит? Ты и представить себе не можешь, как я безпокоюсь.

   Желая ее успокоить, я говорю ей: «Успокойся, Марусенька, не волнуйся. Ведь ты знаешь, что твоя мама больной человек, потерпи ее. А мне лучше вот что скажи: страшно ли умирать?» Она молча грустно на меня посмотрела. Я говорю: «Наверное, Маруся, не так страшно умирать, как страшно мытарства проходить?»

   Вдруг она громко зарыдала. Я крепко ее обняла, прижала к своей груди, стала целовать ее в голову, в щеки, в глаза. Всячески старалась ее утешить, спрашивая, чем мы можем еще ей помочь. «Что же еще тебе недостает, молитвы что ли, но ведь так много за тебя молятся. Может быть тебе милостыни не хватает?»

   — Да, — отвечает, — Тоня, отдай те 30 рублей в ту семью за меня (у меня действительно есть одна бедная семья, которой я помогала каждый месяц по 30 рублей, но при жизни Маруся об этой семье не знала).

   — Хорошо, — говорю, — Маруся, я это сделаю с удовольствием, отдам эти 30 рублей за тебя, но только, наверное, этого мало? Ведь скоро тебе шесть недель, и я не смогу много тебе помочь. Ты знаешь, что сделай, ты теперь это можешь, — узнай там, может быть у меня есть что доброго сделано, так возьми все это себе. Я с радостью тебе все отдаю, если, конечно, что найдется. Ты скажи, что я лично тебе велела это сделать.

   Она успокоилась, встала, обняла меня за шею, и мы с ней пошли. Пришли на Маросейку, вошли в храм. Храм был пуст. Царские врата были открыты. Мы с ней взошли на солею. Она прямо Царскими вратами входит в алтарь. Я удерживаю ее за руку и говорю: «Маруся, ты не забыла, что обещала». Она говорит: «Нет, Тоня, не забыла: это то, чтобы к тебе придти после шести недель, но только если меня отпустят».

   И она пошла по направлению к жертвеннику. А я вслед ей кричу только: «Маруся, приходи во сне, а не наяву, а то я испугаюсь, и мы ни о чем с тобой не поговорим». На этом я проснулась.

Сон пятый

   Два месяца спустя после шести недель 9 ноября ст. ст. я видела Марусю опять во сне. Будто нахожусь я в каком–то саду, иду по дорожке. По обе стороны яблони. Тишина необыкновенная, которая нарушается только падением яблок. Мне очень хотелось взять хотя бы одно яблоко, но мне пришла мысль, что этого нельзя делать, так как я нахожусь в чужом саду и, наверное, думаю, что здесь есть сторожа, которые мне этого не позволят сделать, да и нечестно брать чужую собственность без спроса.

   И я пошла дальше по дорожке вглубь сада. Вдруг вижу, что навстречу мне по дорожке идет медленно грустная Маруся. Я очень обрадовалась, бросилась к ней навстречу, хотела ее обнять и поцеловать, но она отстраняет меня и говорит: «Тоня, не трогай меня. Меня ведь теперь целовать нельзя».

   Берет меня за правую руку и повертывает обратно. Идем с ней до какого–то как бы обрыва и начинаем спускаться вниз по лестнице, но ступеньки так далеки друг от друга, что по ним не только шагать приходится, а лететь от ступеньки до ступеньки.

   Мне делается так страшно, сердце замирает, и я говорю: «Маруся, мне страшно. Я не могу больше так лететь. Я боюсь, что упаду и тогда до смерти расшибусь. Смотри, как еще далеко до земли, верхушки домов еще чуть–чуть видны, и лестница такая прямая и перил нет, придержаться не за что».

   — Да не бойся ты, Тошенька, ведь ты не одна. Я же тебя держу за руку, и ты не упадешь.

   Очень долго мы с ней так летели. Я начала ее спрашивать: «Скажи, Маруся, что вл. А., С. и А. уже там у вас или еще на земле?» — «Не слышала, — говорит, — не знаю».

   — А ты, — говорю, — узнай. Ты это теперь можешь сделать.

   — Нет, — говорит, — Тоня, это для меня трудное поручение, не обещаю.

   — Марусенька, — говорю ей, — ведь это мне очень хотелось бы знать. Ты знаешь, как я о них безпокоюсь.

   — Тоня, — отвечает она, — если они и у нас, то, наверное, находятся в святительских обителях, а ведь это очень от меня далеко.

   А я говорю: «Постарайся, сходи и узнай».

   — Нет, Тоня, меня туда не пустят. Ведь я не везде могу ходить, где хочу, а только там, где разрешено. Вот о вл. Аф. слышала, что ему очень трудно, что так трудно, как бы при смерти». А я говорю ей: «Я его не знаю, но только слышала о нем».

   И вот, наконец, мы уже на земле. Она все еще держит меня за руку. Входим в мою комнату. Она посреди комнаты опускается на колени. Одета она в темно–зеленое ситцевое платье, а отделка шелковая в золотую полоску. Отделана половина юбки, пояс широкий, воротник и манжеты. Я ей говорю: «Маруся, почему ты в зеленом платье, ведь тебя положили в белом?» — «А меня, — отвечает она, — как только привели туда, то сейчас же и переодели. Знаешь ли, во что переодели — во все твои наряды. Вот и это платье–то мое, а отделка–то твоя. Ты за меня не безпокойся, мне хорошо».

   Я ее спрашиваю: «Маруся, ты видела Господа?» — «Нет еще, — говорит, — не видела». — «Говоришь хорошо, а сама еще Господа не видела!» — «Я Его увижу, только не сейчас, а ближе к году. Его видят не все в одно время. А у нас хорошо, и службы бывают. У нас образ Его есть, весь он увит в живых цветах».

   Я ей показываю образ своего Спасителя и говорю: «Маруся, что, — есть ли сходство моего образа с вашим?» Она подошла к образу, посмотрела и говорит: «Да, есть, но только Он у тебя написан до пояса, а у нас Он во весь рост с посохом в руке, в виде Пастыря».

   — Марусенька, — говорю, — что же ты не приснишься о. С. [ергию]? Ведь он тебя хочет видеть.

   Она такая вдруг грустная сделалась и говорил: «Меня к нему не пускают».

   — Кто же, — говорю, — не пускает–то?

   — Да привратник, старенький монах, он очень строгий.

   — А ты попросись хорошенько. Ты, наверное, плохо просишься?

   — Несколько раз порывалась я туда проникнуть и никак не могла. Вот к тебе мне легче проникнуть, чем к кому–либо другому.

   Я говорю ей: «Маруся, ведь я была у тебя на могилке на шесть недель». Она отвечает: «Я знаю, что ты была на моей могилке».