О встрече - Митрополит (Сурожский) Антоний. Страница 24
Я начну, может быть, этапом раньше и скажу, что из всех возможностей я выбрал православие. И не только потому, что я был крещен православным, и самотеком было естественно так сделать; но потому, что меня поразила точная и очень меня изумившая созвучность между простотой, цельностью, прозрачностью, свободой Евангелия и Православия. Я ощутил и тут, и там ту же стихию; они были созвучны, как два звука, которые могут слиться в один аккорд. Из опыта других Церквей, которые мне пришлось тогда видеть, у меня было чувство, что они y же, мельче или чем-то непохожи на то, что я пережил, читая Евангелие. Разумеется, это субъективная оценка; это не значит, что она неверна, но таково было мое личное побуждение.
Что касается до Московской Патриархии, то нас была тогда очень небольшая группа людей, которая это решение приняла на очень простом основании: пока Церковь не исповедует ересь, от нее не отделяются; такой церковный подход. Другой подход: Церковь, которая находится в трагическом положении, не должна быть покинута своими детьми. Это не был просто иной или не относящийся к делу подход. Мы ничего, конечно, для Русской Церкви сделать не могли: нас было человек пятьдесят на Западную Европу, мы вообще никакого значения не имели. Но мы чувствовали: этим мы свидетельствуем, что Русская Церковь есть Церковь — святая, наша, Христова — и этого было достаточно.
В этой первой группе, насколько я помню (мне было тогда лет семнадцать), были люди самых различных политических, общественных направлений: и это никакой роли не играло. Люди шли в Патриаршую Церковь, не потому что у них были те или другие общественные или политические убеждения; они шли, потому что она — Русская Церковь, она ничем не изменила Христу, и мы хотим стоять рядом с ней или быть в ней. У нас было чувство, что она нас держит и несет на своих руках (и до сих пор это чувство есть).
С тех пор прошло сорок с небольшим лет; люди уже иные, и ситуация изменилась. В Америке, в Соединенных Штатах сейчас приблизительно пять миллионов православных, из которых коренных русских, тех, для кого Россия — родина, очень небольшое число. При таком количестве православных, с одной стороны, при таком малюсеньком проценте русских — с другой, совершенно естественно, что Церковь, которая началась как русская, стала теперь Американской. Но она стала автокефальной Церковью, законной, истинной Церковью Америки не в порядке откола или отречения; она стала независимой Церковью так, как, например, дочь, ставшая взрослой, выходит замуж и начинает свою семью, как юноша не остается подопечным без конца. Это совершенно другая тема.
В момент русских расколов двадцатых-тридцатых годов вопрос совсем не стоял о том, чтобы создать поместную Церковь Франции или чего-то там; отмежевывались от Русской Церкви либо потому, что она воспринималась как нецерковь, либо потому, что легче было жить без нее; и ни ту, ни другую причину я не мог воспринять. Восприятие Русской Церкви как нецеркви заходило очень далеко. Скажем, лет двадцать тому назад я разговаривал с настоятелем карловацкого прихода в Лондоне и спросил его: “Что Вы думаете обо мне, что я такое для Вас?” И он мне ответил: “Если бы я не хотел Вас обижать, я бы Вам сказал: Вы просто не священник, но я Вам прямо скажу, что я думаю: Вы — священник сатаны, потому что вы приняли рукоположение от Московской Патриархии…” Надо понять, до какой степени доходило отрицание. И когда люди со стороны нам говорят: почему вы так разделены, почему вы не общаетесь, почему у вас нет бo льшего единства с теми или другими людьми? — попробуйте-ка иметь единство при такой установке. Если бы он мне сказал, что считает меня плохим человеком, я не возражал бы; я себя лучше знаю, чем он, и согласен с ним. Но признать, что я не священник или что я священник сатаны, то есть, что таинства, которые я совершаю, в лучшем случае — ничто, а вероятнее — кощунство, и что моя проповедь есть проповедь антихриста, я не могу, потому что у меня есть своя совесть, и я себя внимательно проверяю в том, что говорю. Я могу ошибиться в чем-то, это дело другое, но я не проповедую Евангелие иное, чем Христово.
А другая установка: “Пусть они живут своей жизнью, а мы будем строить свою жизнь без помехи”, — мне и не только мне, а многим из нас казалась жесточайшим и уродливым отношением; потому что, как я уже сказал, сделать для Русской Церкви мы ничего не могли, но отколоться значило перед лицом всех сказать: оставьте ее, она сомнительна, с ней что-то неладно… — это так воспринимается. И этого никто не имел права делать. Я считаю, что те, кто в двадцатые-тридцатые годы отошли от Патриаршей Церкви в этом порядке, — изменили какой-то и церковной, и человеческой правде. Те люди, которые говорили, что наша иерархия, митрополит Сергий или кто-то другой не прав в своей церковной политике, — и те могли бы сказать: да, мы не согласны с тем, что он делает, но мы не осудим и не отступимся от него… Прав он был или не прав — в лучшем случае могли судить люди, которые были в России, но уж никак не мы, которые были за границей… Если я недостаточно честен и правдив, то это вина не Русской Церкви, а моя вина; если я делаю ошибки, то это мои ошибки, — они никем не навязаны мне. В момент, когда окончилась гражданская война, за границей оказалось приблизительно пять миллионов русских; если бы пять миллионов составили одну Церковь, наше свидетельство могло иметь значение. А когда в Патриаршей Церкви остались какие-то пятьдесят человек на Трехсвятительском подворье в Париже, и человек тридцать в Берлине, и шесть человек в Ницце — да, действительно, свидетельство было очень трудное. Но это было свидетельство о радикальной церковности, не о политической приспособляемости. Люди были глубоко разные: были монархисты, был Бердяев, была мать Мария, были люди средние всех направлений — и мы были совершенно едины в любви к родной Церкви и в такой оценке: пока Русская Церковь не исповедует ереси, мы ей принадлежим.
Означают ли Ваши слова то, что Русская Православная Церковь, действующая в нашем атеистическом государстве, символ распинаемого тела Христова ради спасения своих мучителей, должна молчать и соглашаться, а не призывать вдуматься, сказать правду воистину, а не на словах, и дать свет Христов верующим и неверующим? Как возможно дальнейшее сосуществование с марксистско-ленинской идеологией, возведенной в ранг государственной?
Я думаю, что в России соотношение мира и Церкви, конечно, гораздо более острое, чем в других странах, на Западе, потому что существует одна партия, которая “исповедует” атеистическое учение. Но при новом положении, при осторожном, вдумчивом отношении, сосуществование двух несовместимых идеологий могло бы привести к диалогу. Как я раньше говорил, если бы мы научились смотреть на противника не как на врага, а как на человека, имеющего в себе образ Божий, которого он сам не обнаружил и не раскрыл, если бы мы научились говорить не против, а выше его, были бы готовы учить примером, учить тем, что мы иного рода люди, которым хотелось бы подражать, тогда мы могли бы нечто сделать в этом отношении. Я думаю, что Русская Церковь на самом деле и сейчас делает очень многое для того, чтобы открыть новые храмы и сделать возможным то, что было невозможно раньше. Я думаю также из опыта других обстоятельств (я, например, три года с лишним работал во Французском Сопротивлении во время немецкой оккупации), что очень важно сегодня сделать всё возможное, а не пытаться делать невозможное… Но если делать исчерпывающе возможное теперь, то через день делается возможным то, что мы не могли делать вчера. Я совсем не хочу сказать, что всё делается идеально, но из того, что я видел, слышал, из большого количества разговоров с отдельными людьми, мне кажется, что делается гораздо больше, чем на поверхности видно.
Сейчас на Западе и у нас уже приходится слышать голоса о том, что Православие в России вновь становится государственной религией. Как Вы относитесь к этому утверждению?
Я думаю, что до этого, слава Богу, очень далеко. Одно дело, что государство убедилось, что можно быть христианином или, в широком смысле, верующим (я сейчас думаю и о мусульманах, и о буддистах) и вместе с тем быть верным сыном своей родины. А каждый раз, когда какая-либо церковь представляет собой подавляющее большинство верующих, отношения этой церкви и государства делаются, конечно, более тесными и сложными. И одна из задач церкви, опять-таки, и на Востоке и на Западе, заключается в том, чтобы не становиться частью политической или общественной системы, а наоборот, будучи до конца лояльной, то есть желая самого большого добра родине, предупреждать общественность о том, что есть другое измерение в жизни, — не только общественно-политическое, что есть в жизни глубина.