Домашняя церковь - Протоиерей (Каледа) Глеб Александрович. Страница 44

Я помню, когда папу только рукоположили, сначала мне и младшему брату (я в семье пятая) не хотели говорить. Нас всегда называли малышами и считали, что нам говорить еще рано. Но буквально через две недели после того, как его рукоположили, папа все–таки счел нужным нам об этом сказать.

Для нас это было очень неожиданным. Мне было 11, а младшему брату 9 лет. Это было в Великую Субботу. Надо сказать, что я родилась в вечер Великой Субботы, поэтому меня и назвали в честь Марии Магдалины. И вот как раз через одиннадцать лет мой день рождения приходился на Великую Субботу. Мне обещали, что, как только день рождения мой будет в Великую Субботу, меня возьмут на Пасхальную заутреню в храм; до этого папа со старшими ездил на Пасхальную заутреню, а мы с мамой оставались дома, а утром ездили к поздней обедне. И тут как раз наступает мое одиннадцатилетие, но в храм меня не берут. Я ужасно расстроилась, даже, мне кажется, обиделась на своих родителей. Я так ждала этого момента, и вдруг меня оставляют дома, да еще загоняют в постель и говорят: «Скорее ложись, мы тебя ночью разбудим». А я никак не могу понять, зачем меня ночью будить, когда мы собираемся утром ехать в храм, собираемся причащаться. И, страшно недовольная, легла спать. Вдруг среди ночи будит меня мама и говорит: «Пойдем скорее в папину комнату молиться». Я вхожу и никак не могу понять, в чем дело: комната как–то вся преобразилась, я чувствую, что нахожусь не в папиной комнате, а как бы еще где–то. Папа стоит в подряснике и с крестом. Я ничего не могла понять — ребенок, еще спросонья… да я вообще даже представления не имела, что есть тайные священники. И тут папа мне сказал, что он принял сан и стал тайным священником. Он сам объяснил мне и младшему брату причину, почему он стал именно тайным священником, и сказал, чтобы мы об этом никому ничего не говорили, что об этом никто не должен знать, а если он сочтет нужным, то, кому надо, сам скажет. А так — никто об этом не должен знать: ни родственники, ни знакомые. Я, помню, была тогда очень удивлена и говорю папе: но как же двоюродные братья, сестра — они не будут знать, что ты священник? Папа сказал, что неизвестно, какие настанут времена. Если опять начнутся гонения, если опять будут обыски, если опять будут пытки, надо, чтобы они могли со спокойной совестью сказать, что ничего не знают.

Так у нас дома начались богослужения. Папа служил почти каждое воскресенье, за редким исключением, когда он уезжал к владыке Иоанну. В основном дома он служил литургию, на всенощную обычно ездил в храм. Папа служил, а мы пели, читали и ходили со свечой. Сначала это была только семья, но скоро у папы стали появляться духовные дети, они стали приходить на эти домашние богослужения, исповедоваться и причащаться.

Богослужения совершались в папином кабинете, в котором было метров пятнадцать, с одним окном. Конечно, у нас соблюдалась конспирация. На кухне и в соседней комнате обязательно включали радио, дверь никому не открывали. Окно закрывалось сначала поролоном, потом одеялом, сверху вешалась белая скатерть — получалось место для запрестольного образа. На эту скатерть крепили большой крест. В левом углу кабинета стояло много икон. В этом месте ставился престол, представляющий собой большой этюдник, который каждый раз потом убирался, складывался, и никто бы не мог предположить, что это престол. А тумбочка превращалась в жертвенник. С правой стороны стоял огромный письменный стол. Этим столом пространство алтаря отграничивалось от основного храма. Чтобы это как–то обозначить, на две табуретки клались две стопки книг, которые накрывали полотенцами, а сверху ставили образа. С правой стороны — образ Спасителя, с левой — образ Божией Матери. Кабинет превращался в храм, состоящий из алтаря и основного храма. Больше никакой алтарной преграды не было.

Пели мы сами. Мама обладает хорошим слухом; еще девочкой дедушка научил ее гласам и всему необходимому в церковном пении, и ей не составляло никакого труда провести службу. А мы за мамой подстраивались и пели. Особенно сложных песнопений у нас не было, как мама пела, так и мы пели. Даже бывало несколько раз, когда мама уезжала, мы без нее проводили службу. Просфоры пеклись тоже у нас дома. Как правило, пекла мама, а потом пек мой младший брат.

В самом начале мы очень боялись, что в любой момент могут прийти представители органов, поэтому у нас все очень конспирировалось; никакого явного облачения не было. Подризник был как ночная сорочка. Мама сшила такую белую сорочку из нового материала. Никто к ней не прикасался, папа ее освятил. Внешне никто бы не мог ничего заподозрить: простая ночная рубашка, а не подризник. Фелонь — просто белая скатерть, расшитая со всех четырех сторон белой ленточкой. Каждое воскресенье рано утром мама эту скатерть превращала в фелонь, то есть среднюю часть сшивала, пришивала или прикалывала кресты, которые потом откалывались и убирались со всеми ленточками и со всей тесьмой. А на время богослужений все это превращалось в фелонь. Так же и поручи и епитрахиль. Мама строго соблюдала, чтобы к этому никто не прикасался. Хранилось все это с должным благоговением. Потира как такового не было — использовался большой новый бокал, к которому тоже никто не прикасался; он хранился в особом месте. Покровцы тоже были замаскированы. Копия как такового у папы не было, просто использовал новый скальпель: так до конца жизни он им и пользовался, даже когда служил в храме, — настолько он уже стал близок и дорог. Братья мои сделали небольшую деревянную Голгофу, которая ставилась у нас на жертвенник. Потом папа отнес ее в храм. Обстановка была очень простая, чем–то даже приближенная к первохристианским временам, поскольку алтарной преграды не было, и мы все являлись участниками Таинства. Многие тайные священнические молитвы папа читал почти вслух, и мы все это слышали и даже видели, как все это происходит. Все присутствующие были свои. Те папины духовные чада, которые со временем стали приходить к нам, тоже становились своими. Никто не гнался за особенно хорошим пением. Было очень просто. Папа ничего особенного не требовал от нас. Единственное, чего он всегда и постоянно требовал, — это благоговения и тишины в храме.

Я помню урок, который папа дал мне на всю жизнь. Когда я была маленькой, — мне было одиннадцать лет, а брату — девять, мы уставали. Одно дело в храме — там мы не позволяли себе что–нибудь такое делать, а тут вроде дома. И мы с ним — я не могу сказать, чтобы мы часто себе это позволяли, — но, тем не менее, иногда выходили. То нам попить захотелось, то, простите, в туалет. Бывало, мы и придумывали причины, по которым бы на какое–то время выйти. И вот я помню, один раз папа позвал меня вместе с младшим братом и говорит: «А вот если тебя директор школы вызовет к себе, ты позволишь себе выйти от него? Сможешь ты без спроса взять и выйти от него?» — «Нет, ну как это возможно? Это невозможно». — «Прости меня, но наберешься ли ты смелости отпроситься у него в туалет?» — «Нет, папа, не наберусь». — «А что же ты себе тут позволяешь, ты же в храме Божием. Тут же Господь! А Господь разве может сравниться с каким–то директором?! Ты директора школы боишься, а тут Господь, и что ты себе позволяешь?». Вот такой урок дал мне папа на вcю жизнь. И до меня как будто дошло! Действительно, уставала я стоять, не всегда мы все понимали, и вроде бы дома — и храм. Я себе давала полный отчет, но тем не менее какая–то вольность была. А тут — все! Папа на всю оставшуюся жизнь меня отучил вообще куда–либо когда–либо с богослужения отлучаться. Такое чувство благоговения было у папы, и в нас он всегда его воспитывал, и во всех своих духовных чадах.

Мы жили жизнью Церкви в полном смысле этого слова. У нас дома совершались богослужения, но это не единственные богослужения, на которых мы бывали. Мы все время ходили в храм Илии Обыденного; на всенощных бдениях папа всегда бывал там. Когда мы стали подрастать, то иногда на литургию ездили в храм; кто–то оставался дома, а кто–то ездил в другие храмы. В Таинствах мы участвовали. У нас был духовный отец, у которого мы исповедовались и причащались. Венчались все наши ребята также открыто. Слава Богу, от Русской Православной Церкви мы никогда и ни в чем не откалывались.