Осенний свет - Гарднер Джон Чамплин. Страница 11
II
Старуха находит вкус в дешевом чтиве, и с ночного горшка начинается война
Дело свободы — дело столь большого достоинства, что негоже марать его шумом и суетой.
За полночь старуху отвлек от чтения шум: всполошилась где-то курица, и к дому с громовым рокотом подъехал автомобиль племянницы. Она и не думала, что уже так поздно и что растрепанная бросовая книжонка, ну просто накипь, так поглотит ее внимание. Обычно к одиннадцати она уже крепко спала. Разве если соберутся когда у нее подруги и Эстелл играет на пианино или Рут читает стихи; и даже притом, что он ее расстроил и, честно сказать, прямо-таки чуть не убил, ее милейший братец — полоумный какой-то, это ясно, сроду такой был, — и даже притом, что возмутил ее до глубины души — обращается с ней как со скотиной и лишает ее естественных человеческих прав, она прямо вся тряслась и дрожала, когда пятилась от него по лестнице, загородив лицо локтем, ноги так и подкашивались, боялась, упадет, да еще и его свалит, и поделом (она опять дрожала, припоминая), — даже при всем том ей трудно было поверить, что время сейчас — четверть первого!
Она положила раскрытую книжку лицом вниз на высокий столик при кровати — квадратная столешница, крашенная белым, и оплетенные тростником ножки врастопырку из-под никому не нужной полки внизу (одно название, что стол, а удобства от него никакого, должно быть, остался с тех времен, когда здесь жила ее племянница Вирджиния) — и встала, чтобы подойти к часам убедиться, что не ошиблась издали. Оказалось, нет, не ошиблась.
Часы были темно-серые, из оникса или под оникс — тяжелые, весили фунтов двадцать пять, не меньше, — с боков две массивные золотые колонны с бороздками, римские колонны, и цифры тоже римские, так неровно расположенные, что не сразу и разберешь, который час, уж не говоря о минутах. Стояли они на закрытой дубовой конторке, рядом с застекленным книжным шкафом, а сзади них, как раз вровень с ее лицом, было зеркало. И, глядя поверх голубой оправы очков на золотые стрелки, она поневоле заметила в зеркале, какие у нее красные глаза — должно быть, от слез, да еще это полуночное чтение. Она не такая уж заядлая чтица, кто спорит, и, уж во всяком случае, не привыкла читать дешевый вздор. Вот до чего он нас довел, подумала она, и губы и белые-белые щеки ее задрожали. Она имела в виду себя и покойного мужа Гораса.
Горас, ее муж, с которым они прожили тридцать пять лет, никогда бы не стал читать подобную книжонку. Он читал только самую первоклассную литературу, таких авторов, как Натаниель Готорн, Джон Дос Пассос и Томас Вулф. Она-то ничего до конца не прочла, но знала точно: раз читал он, значит, это все писатели серьезные, авторы «умных», как говорят, произведений, там тебе и сложная философия, и прекрасная проза, и проникновение в глубины человеческой души. Бывало, он зачитывал ей особо примечательные места, а она слушала и засыпала, и было приятно, покойно чувствовать, как проза плещется и колышется поверх ее гаснущего рассудка, точно океанская волна над обломками тонущего корабля. Иногда во время чтения у Гораса от избытка чувств пресекался голос. И она поглаживала его по плечу, успокаивала. Ну что бы он о ней подумал, кроткий Горас Эббот со своими добрыми серыми глазами и с мягкими руками дантиста, если бы, невидимо встав у нее за плечом, обнаружил, что она читает такую дрянь? Ее глаза наполнились слезами, не столько от жалости к себе, сколько от праведного негодования, потому что она снова вспомнила свой разбитый телевизор, и, вынув вышитый платочек из-за манжета ночной рубашки, Салли Эббот громко и сердито высморкалась.
— Он еще нам заплатит, Горас, вот увидишь, — шепотом посулилась она, хотя рядом, конечно, никого не было. Ее муж уже двадцать лет как умер, ровно двадцать лет исполнится в канун Дня всех святых. Умер от разрыва сердца. С ним в комнате кто-то был, но успел уйти до того, как она вошла.
Автомобиль племянницы все еще ворчал под окнами, но сама Вирджиния уже была в доме: старуха слышала голоса. Странно, подумала она, что Вирджиния оставила мотор включенным и жжет бензин по шестьдесят центов галлон, но она тут же вспомнила, что иногда, если выключить мотор, машина потом не заводится. В прошлое воскресенье, когда они заехали после церкви (это Салли была в церкви, а не они; Льюис — атеист), им добрых два часа пришлось биться с мотором, пока заработал. Не машина, а какой-то ужас, старый «шевроле» с четырьмя дверцами (у них с Горасом были «бьюики»). Но ведь Вирджиния и ее муж бедны. Муж Вирджинии, Льюис Хикс, — туп и нерадив, так по крайней мере считала Салли Эббот, но она его за это не осуждала: в конце-то концов, в этой стране каждый волен жить по-своему. У него имелась совсем незначительная, но все же примесь индейской крови. Его пра-пра-пра-прадед был метис, это хорошо известно. Льюис в школе не пошел дальше восьмого класса, да и теперь исполнял разную мелкую работу: кому крыльцо покрасить, починить старый насос, перекрыть дранкой крышу амбара или дровяного сарая, вставить сетку в окна или зимние рамы, а зимой — посадить на клей старинную раму для картины или переплести заново тростниковую мебель. Когда-то, уж много лет тому назад, когда она открыла антикварную торговлю, он и ей немного помогал. Этот их «шевроле», сизый, с коричневыми заплатами, он просто опасен для жизни, она лично на нем ездить отказывалась. Появляться в нем на проезжей улице, да за это штрафовать надо! Корпус проржавел до дыр, ногу просунуть можно, левая передняя фара уже много месяцев как разбита, сзади кто-то примял им багажник, и крышка держится на проволоке.
Салли стояла и двумя руками скручивала в жгут платок, словно выжимала после стирки, — непонятно было, о чем это они так долго разговаривают, Джеймс и Вирджиния. Давно пора отвезти Дикки домой спать, ведь завтра в школу. Она, сама не зная зачем, подхватила со столика книжку и подошла вплотную к высокой узкой двери в коридор — к той самой, что Джеймс запер (в комнате были еще две двери: одна в чулан, другая, за кроватью, открывалась на чердачную лестницу), может быть, удастся расслышать, что они говорят. Но ничего не было слышно. Даже приложившись здоровым ухом к филенке, она улавливала только невнятное бормотанье да тонкую дрожь древесины — верно, обычный домашний полуночный разговор, она, конечно, пересказывает ему сплетни, которые принесла со своего собрания, а он разве ввернет иногда словцо-другое, чтобы она подольше не уходила, как всякий старый отец, а на полу перед камином или же на пухлой плюшевой кушетке свернулся калачиком и спит маленький Дикки, прижимая к себе одноглазого плюшевого калеку-пса.
Салли ясно представляла себе сейчас племянницу Вирджинию, как она стоит, вся в гриме: румяна, губная помада, накладные черные ресницы, сухие увядшие крашеные волосы взбиты надо лбом высокой золотой волной, в пальцах сигарета — нервы у нее никуда не годятся, да и как же иначе: вырасти у такого полоумного дурака-отца, да еще брат у нее, бедняжка, покончил с собой, а потом выйти за этого Льюиса! — ногти бордовые, того же оттенка, что и помада, не точно повторяющая очертания губ, — помадный след, в полоску, как отпечаток пальца, останется и на фильтре ее сигареты. Вирджиния недурна — для женщины тридцати восьми лет. По счастью, ей досталась не узкая, продолговатая голова Пейджей, а круглая, широкая, как у матери, Джеймсовой жены Арии, и такой же двойной подбородок. Джинни всегда была хорошая девочка и выросла хорошая, в свою простушку-мать, покойницу. Блэкмерская кровь. Джеймс Пейдж явно еще не признался ей, что упился до безобразия и горящей головней загнал родную восьмидесятилетнюю сестру в ее спальню, да и запер, будто сумасшедшую. Уж Вирджиния сказала бы ему кое-что, если бы узнала об этом. Видно, старый осел еще не собрался с духом. А ведь небось сделает вид, будто гордится своим поступком — может, он даже и впрямь гордится, кто его знает. Он всегда, что ни сделает, тут же и признавался, с самых первых дней, как научился говорить. Честность свою доказывал. Она опять прижала ухо к двери. Внизу по-прежнему тихо бормотали. Она отвела голову, выпрямилась, поджала губы с досадой, рассеянно шлепая книжкой по левой ладони и думая о мести.