Осенний свет - Гарднер Джон Чамплин. Страница 32

Слава тебе господи, подумала Салли, но облегчения почему-то не испытала. По правде говоря, в этот счастливый оборот совсем не верилось. Конечно, в романе — не в жизни. Но все-таки...

Она снова посмотрела на только что прочитанную страницу:

Нежданно-негаданно ему даровано помилование. Будто пришла телеграмма с неба: «Меняемся воротами».

Эти фразы ее огорчили, хотя непонятно почему. Джеймс, когда бранил телевидение, упрекал его больше всего за несоответствие реальной жизни, и если отвлечься от того, что под реальной жизнью он понимал жизнь в Вермонте, а оно показывало про Юту, Калифорнию, Техас, самые скучные штаты, там только и есть что пейзажи, или про самое дно города Нью-Йорка, а уж скучнее места и не придумаешь, этого она отрицать не может, — если отвлечься от всего этого, то приходится признать, что у них передачи и в самом деле реальной жизни почти никогда не соответствуют. И это ее нисколько не тревожило в телевидении. Почему же к книге подходить иначе?

Перебрав в памяти все свои излюбленные телепрограммы: «Мод», «Мэри Тайлер Мур» и «На разных этажах», — она убедилась, что к настоящей жизни ни одна из них не имеет никакого отношения. В них выводятся разные интересные личности, яркие персонажи, блестящие, занимательные, как в бродвейских театральных постановках. А вот для романов, даже для дешевых, это почему-то не годится. В романах герои интересны совсем по-иному. Пожалуй, немножко похоже на кино — в романе, который она сейчас читает, и вправду много сходства с кино, а не с жизнью, именно потому его можно назвать дешевым чтивом, она сразу это поняла, Горас по крайней мере такую книгу читать бы не стал, — но все-таки в романе, даже в таком, как этот, есть больше близости с реальной жизнью, чем в любом кино. Видишь все как бы изнутри. И ясно понимаешь, кто что и почему делает, и от этого всякая фальшь воспринимается не просто как глупость, но еще и как... что? Вроде как обман, злоупотребление доверием. Так-то...

Она рассеянно размышляла. Ведь это всего только роман, и, хотя вместо того, чтобы развлечь, он ее огорчил, какое это имеет значение! Другое дело, если бы автор так и задумал. Она снова сосредоточилась, нахмурила брови. Что, если действительно есть такой писатель, циничный и бесчестный и, в сущности, деспотичный... Она покосилась на запертую дверь и подумала о дробовике. Что, если по злобе — или, скажем, для ее, Саллиного, блага — он нарочно состряпал свой роман в виде ловушки, чтобы под конец вдруг застигнуть ее врасплох, поднять на смех, подловить, как Джеймс Ричарда, когда мальчик норовил потихоньку схалтурить, или как этот зловредный Коттон Мейтер, который подлавливал старух на ведьмовских процессах — во имя высшей нравственной цели, так он считал в бесовской своей гордыне.

Салли вздохнула. Да нет, автор этой книжонки не из таких, обыкновенный дурак и бездарность, как большинство людей. Просто ее разозлило, что в последней главе он ненароком достиг некоторого правдоподобия и напомнил ей о реальной жизни, а жизнь, видит бог, грустная штука.

Теперь ей захотелось спать, пора было отложить роман, она слепо смотрела на раскрытую страницу, а видела перед собой, сама того не сознавая, то ли сон, то ли фантазию — можно бы сказать, воспоминание, да только она этому на самом деле свидетельницей не была, а просто выстроила, употребив на постройку любовь, почти материнскую, и то немногое, что ей было известно, — а отчасти еще и эту книжонку, которая взбудоражила в ней мрачные мысли.

Ей представилось, как Ричард незадолго до смерти встречает дочку Флиннов. Дело происходит в «Бутербродной» у Падди (а ведь ее тогда еще не было); дочка Флиннов закусывает за столиком, и с ней семья, один малыш в высоком стульчике, другой у нее в животе, но уже на подходе, и от этого ее всю разнесло, из рыжих волос ушел блеск. Старуха представляла себе, как ее племянник робко улыбается и тут же отводит глаза, а муж дочки Флиннов насупился, буркнул что-то по-хозяйски наставительное малышу в стульчике и уж потом все-таки кивает в ответ. И этот кивок — знак его окончательного торжества, его полноправного владычества, хотя Ричард уже и не смотрит в их сторону, Ричард прошел к стойке, яркий румянец снизу, от широких ссутуленных плеч, залил ему шею и лицо до соломенно-желтых волос. «Вот оно чем все и кончилось», — думает он. И, читая меню на доске над стойкой, затылком ощущает ее смущение, и непонятно улыбается, так знакомо им всем, а в глазах застыл ужас, словно над ним, скрестив руки на груди и растянув углы тонкогубого рта, стоит его отец Джеймс.

Она представляла себе, как Ричард разглядывает девушку за стойкой, замечает ее юный возраст, по-детски вздернутую губку, чуть косящие глаза, видит под блузкой легкий намек на женственность, а сам вспоминает, как дочка Флиннов засыпала у него на руке, а комнату затопляла музыка, скрипки, тромбоны, и, заказывая шницель с жареной картошкой, думает: «Значит, вот оно чем кончилось». И потом, уже ночью, сидя один в доме со стаканом в руке, под отдаленное бренчание какой-то музыки, опять: «Вот оно, значит, и все».

У нее задрожали руки, и, приладив книгу на одеяле, она опять приступила к чтению.

10
АЛКАХЕСТ АТЛЕТ

Для Джона Ф. Алкахеста, доктора медицины, это было мучительное время. Он без движения сидел в инвалидном кресле у себя в башне с видом на крыши Сан-Франциско — кресло стояло точно в центре восьмиугольной комнаты на настоящем персидском ковре преимущественно красных тонов, — и, хотя сознание к Алкахесту полностью вернулось, поднять голову он не мог. На пороге входной двери появилась Перл — девушка, которая у него убирала, — и посмотрела на него.

Она очень не любила доктора Алкахеста, всей душой не одобряла его, но до сих пор даже не догадывалась, что он для нее существо инородное, вроде паука.

— Может, вам чего надо? — спросила она, хотя подавать старику не входило в ее обязанности.

Он ничего не ответил, не огрызнулся и не разулыбился, и, чуть подождав, она приблизилась к нему с тряпкой и стала сосредоточенно стирать вокруг пыль, не показывая и вида, что следит за ним. Он сидел как каменный. Она обтерла тряпкой старинные часы на цветочном столике, бюро с надвигающимся верхом, винный шкафчик, три стула с прямыми спинками. По-прежнему никакого движения. Осторожненько выглянула в окно на залитую солнцем улицу. Прохожих считай что никого. Ее пробрала безотчетная дрожь. На ступенях у подъезда большого серого дома напротив валялся длинногривый студент, они там жили скопом. Вон и «фольксваген» их стоит у обочины с американским флажком на стекле. Дальше, на углу у гастронома «Луэллин», велосипедист оставил на тротуаре свою лиловую машину, прислонив к желтым контейнерам с апельсинами, бананами, ямсом. Алкахест по-прежнему не шевелился. Она подумала было, не потрогать ли его, но потом решила, что не стоит. Если он умер, это скоро можно будет узнать по запаху.

Когда она выходила обратно в коридор, ей послышалось, будто он что-то сказал. Сидел он все в той же позе, но она была почти убеждена, что слышала его голос. Закрылись двери лифта, кабина пошла вниз. Перл сама удивилась, но ей было немного досадно, что старик жив. Не в себе она, что ли? Если он помрет, кто ей будет деньги платить? На минуту нахлынул знакомый страх. Она сжалась, затаилась. «Мы — больше не рабы! Мы — больше не рабы!» — кричали тогда на площади, и она робко шла мимо с продуктовой сумкой в руке, скромно одетая девочка-подросток. И на телевизионном экране это кричали, и в сан-францисской школе, когда она туда поступила. «Мы — больше не рабы!» — гудел лифт. Теперь она уже не верит лозунгам. С того вечера, как ее изнасиловали, она знала, что она — раба.

Лифт встал, приземлился в пустоте, двери, брякнув, отворились. Ей вспомнилась мисс Пинки из гетто дней ее детства, у которой дочка зарыла новорожденного ребенка в угольную кучу. Девчонкин отец, он не жил с ними, взял да и убил полицейского — просто так, ни с того ни с сего, — и сидел, глядя в линолеум, пока за ним не пришли. Может, от полицейского она и родила и отец это знал? Перл целый год читала в газетах о процессе Джоан Литл, которую изнасиловали в тюрьме. От каждой прочитанной заметки ее охватывали гнев и страх, иной раз даже до рвоты.

Всего страшнее в ее памяти был не холод револьвера у виска, а что-то огромное, невыразимое словами — насилие над самой основой ее существа. До этого один раз ограбили их квартиру. Она сидела на кухонной табуретке, потому что ноги ее не держали, и, когда полицейский сказал: «Насильственное вторжение», в ее смятенном мозгу эти слова вдруг приобрели какой-то жуткий, отчасти даже сверхъестественный смысл. Что-то постороннее, из совсем иной реальности, невидимое, но враждебное, следило за ней из темноты, потом вдруг нанесло удар и скрылось, а ее оставило поверженной всем на позорище. И когда она подверглась насилию, это было то же самое, только еще в тысячу раз кошмарнее, непоправимее. Мужчина был белый, в темно-лиловой куртке с оранжевыми рукавами. Он обозвал ее «черномазой» и этим как бы сорвал с нее имя, лицо, сделал ее даже в ее собственных глазах таким же чудовищем, каким она была для него. Сама миссис Уэгонер, инструкторша по подросткам, которая с ней потом беседовала, не имела, оказывается, ни малейшего представления о том, что значит подвергнуться насилию. Она, как и полицейские, добивалась от нее описания. «Говори по существу, спустись на землю», — говорила она. Но Перл заметила только куртку, темно-лиловую с оранжевыми рукавами, и запомнила холод револьверного дула. «Я не смотрела на него, — отвечала она, — я боялась». В другой раз инструкторша ей сказала: «Обещай мне, Перл, что не будешь этого стыдиться. Люди думают, говорила она, будто хорошую девочку не могут изнасиловать. Это ошибка. Повторяй себе, Перл, что хорошую девочку вполне могут изнасиловать». Перл кивала, в конце концов даже повторила это за ней. Но все равно, миссис Уэгонер ничего не понимала. Стыд проникал в самую глубину. И Перл, к сожалению, ничего бы не могла ей объяснить, они говорили на разных языках. Он обесчеловечил ее, сделал ее никем, ничем. Хуже того. Он убедил ее в том, что она и не была никогда человеком, ей это только показалось, пригрезилось. И с тех пор — почему, она объяснить не могла, просто: так стало, — когда бы при ней ни говорили, даже в шутку, о воровстве или о непристойностях, сказанных по телефону незнакомым человеком, у нее сжималось под ложечкой от страха. Она убедилась — жизнь учила ее этому с самого начала, но она не сразу усвоила, — что мир полон чудовищных опасностей.

Даже среди детей, родившихся бедными, она оказалась самой невезучей, ей выпало на долю быть свидетельницей всяких ужасов, хотя и из безопасного психологического отдаления. И теперь, когда ей удалось вырваться, она ни за что не вернется обратно. «Нам бы только все по-тихому, без неприятностей» — так сказал тогда ее отец, просунув в дверь плешивую, стесанную кзади голову. По крайней мере ей так рассказали. Она ясно помнила, что в кухне были какие-то мужчины, открывали дверцы, выдвигали ящики, но черные они были или белые — забыла. Она была слишком еще мала, не смогла понять. Никогда не могла понять и думать об этом больше не желала. Но как ни странно, иногда все-таки думала. Память время от времени ненароком настигала ее, и она вздрагивала, будто какой-то зверь заглядывал в окошко. Ей теперь о другом надо было думать. Надо было о себе позаботиться. В выходные дни она ходила гулять в парк или сидела на пляже со своим транзистором. (У нее были волосы не курчавые, а волнистые от природы и длинные смоляные ресницы. Один раз на Филмор-стрит средь бела дня пожилой дядька сказал ей: «Эй, детка, пошли поиграем?» Она поглядела на него с ужасом, и он засмеялся и не стал ее преследовать. Мужчины постоянно норовили погладить ее по плечику, потрепать по спине, потрогать. Даже в церкви. В последнее время она все чаще мечтала о Швейцарии.) Доктор Алкахест, вдруг поняла она, не в своем уме. И вытаращила глаза. Плакали ее денежки.

В нижнем этаже его квартиры царил, как всегда, безупречный порядок, дел никаких, разве что пыль кое-где стереть, протереть стекла, может быть, вымыть лишний раз и без того чистый черно-белый кафель в маленькой кухоньке. Она подошла с тряпкой к каминной полке, но раздумала. «Нет», — произнесла она вслух. И посмотрелась в овальное зеркало. Будто старинный портрет в резной дубовой рамке. Освещение сзади желто-серое, как вермут. Портрет давно почившей госпожи старинного благородного дома в стране, где высокородные дамы имеют черную кожу.

Она должна увериться, что ей заплатят, а уж тогда будет работать. И никак не иначе. Ее вдруг пробрало, будто лихорадкой. Она подошла к окну и стала, скрестив руки, смотреть сквозь длинные ресницы на улицу, словно ожидая, что вот сейчас земля вдруг вскроется и...

На третий день Джон Алкахест уже мог снова двигаться. Прежде всего он отправился в Бюро розыска пропавших лиц. Осечка. Человек, прыгнувший с моста, не оставил следов — один автомобиль, но без номера, без регистрационного талона, и даже мотор не номерной, и внутри ничего, только на переднем сиденье книжонка в бумажном переплете, что-то такое про шахматы. И если таинственное судно со сладостным ароматом его и выловило, сведений об этом не поступило.

Он поговорил с начальником, мистером Фьоренци. Фьоренци, похожий на огромного унылого мальтийского кота, сидел в темно-красном кресле с высокой прямой спинкой в золотых кнопках и ореховыми подлокотниками за ореховым столом с пластиковым верхом, стоявшим на исцарапанном пластиковом возвышении, под сенью американского флага. За флагом, у двери в соседнее помещение, у него стоял чемодан. На стенах висели фотографии: Фьоренци получает нашивки, награждается медалью, обменивается рукопожатием с вице-губернатором, еще с кем-то...