История патристической философии - Морескини Клаудио. Страница 14
Наиболее утонченной и глубоко проникнутой духом творческой изобретательности исторической формой гнозиса является гностическая система Валентина, сконцентрированная на трагическом образе Софии, в котором, согласно предположению Стэда, вошли в соприкосновение иудео–эллинистические идеи и платоно–пифагорейские концепции относительно падения души. Итак, в системе Валентина фундаментальная концепция гностицизма представлена в виде чреды превратностей, переживаемых Софией как низшим божеством, которые выливаются в некую «божественную трагедию». Но речь идет в данном случае о концепции совершенно оригинальной, не имеющей аналогов в иудео–христианском мире и придающей в то же время совершенно новую мотивацию антропогонии. Ибо деградация Софии и её удвоение (т. е. её расслоение на горнюю Софию и на Софию–Ахамот) стали причиной возникновения материи и рождения демиурга. Этот демиург хотя и не является духовным, включает в себя элементы света, которым он обязан своей матери и которые он бессознательно сообщает новому творению, а именно — человеку, придавая ему оформленность и в то же время признавая его превосходство над собой.
В определенном смысле весьма показательной является дискуссия гностицизма с Плотином, которая, быть может, должна рассматриваться как кульминация тех контактов, которые существовали между гностицизмом и греческой философией. Эта дискуссия свидетельствует о жизнеспособности гностических сообществ в середине III в. и позволяет утверждать, что главы их «школ» были личностями, которые активно участвовали в духовной и религиозной полемике того времени, а не были замкнутыми на самих себе авторами эзотерических сочинений, реальное значение которых было непомерно преувеличено ересиологами. Из 16–й главы «Жизни» Плотина, написанной его учеником Порфирием, который приводит вполне достоверную интерпретацию тех или иных событий, мы узнаем, что римскую школу Плотина посещали «многие из христиан и другие, еретики, которые отступили от древней философии», то есть здесь под христианами имеются в виду, очевидно, именно «гностики» (Порфирий так и называет их в заглавии трактата II 9; и в 24–й главе «Жизни Плотина» он упоминает о них как о тех, кто утверждает, что демиург зол, как зол и созданный им мир). Четкие следы некоторых гностических книг или сведения о «пророках», упоминаемых в биографии Плотина, были обнаружены в текстах Наг Хаммади (Мисс, Никофей и Зостриан).
В трактате II 9, где содержится большая часть полемики, не отражена, судя по всему, ни одна специфически христианская мысль. Что же касается гностиков, то Плотин, кажется, отдает себе отчет в тех признаках, которые отличают этих его противников от истинной платонической философии, которой они, по их представлениям, вдохновляются. И если даже в 6–й главе Плотин упоминает о целом ряде платонических понятий, воспринятых гностиками (бессмертие души, умопостигаемый мир, первый бог, необходимость для души покинуть тело, разлучение тела с душой, представляющее собою бегство души из мира, подзаконного рождению, и её возвращение к своей собственной сущности), все его рассуждения направлены на то, чтобы обозначить искажение фундаментальных концепций платонизма, которое было сознательно допущено гностиками.
Критика Плотина направлена на все центральные моменты гностической доктрины. Учение об умножении ad libitum ипостасей и божественной сущности, — первый пункт полемики Плотина с гностицизмом, — которое воспринимается философом как нарушение простоты, присущей рациональной и простой трехчастной системе неоплатонизма, и которое он не обинуясь определяет как «безумие», относится к учению об оскудении Божества. Еще один пункт спора, касающийся проблемы «возникновения и уничтожения», которая понимается гностиками как эманационное исхождение из Плеромы и в основе которой лежит представление о прогрессирующем оскудении Божества, производящем последующие элементы, также является объектом критики со стороны Плотина (в частности, понимание гностиками творения и демиурга как злых начал, а также их учение о происхождении чувственного мира вследствие греха).
Таким образом, четко выявляются точки расхождения между Плотином и его противниками: Плотин, будучи верен орфико–платонической традиции, еще может достичь согласия с гностиками относительно необходимости бегства из мира и возвращения в область умопостигаемых реальностей, из которой душа ведет свое происхождение. Но он отвергает идею падения души как условия сотворения космоса и определение самого космоса как «произведения зла». Что касается отождествления души мира и демиурга, то Плотин вменял в вину своим противникам ошибочное истолкование «Тимея», отрицая такое отождествление, а также считая невозможным наделять демиурга и душу мира страстями, которые свойственны только отдельным душам в той их части, которая связана с жизнью тела. Даже вторично обращаясь к платонической теме, трактующей чувственный мир как образ мира умопостигаемого, гностики подвергают её деформации, рассматривая мир как деградировавшую и искаженную реальность. Речь идет, как мы видим, о ключевых мотивах греческой и, в частности, платонической мысли, которые претерпели радикальное переосмысление, затронувшее их семантический аспект. Представление о падении души, которое, по мысли орфиков и платоников, относилось только к душам отдельных индивидуумов, рассматривается гностиками в категориях вины, которая проникает даже в недра божественного мира. Иерархия существ как фактор, посредствующий между трансцендентным и чувственно–воспринимаемым миром, с одной стороны, соотносится с общей тенденцией, господствующей в интересуюший нас период, а с другой стороны, оказывается наделенной явными признаками дуализма, вытекающими из идеи вины и падения Божества, входящего в оскверняющее его соприкосновение с материей, т. е. с местом, где томится в плену падшая духовная сущность.
Наряду с платонической мыслью в гностицизме также заслуживает внимания и рассмотрение мистических и мистериософских греческих традиций — и, в первую очередь, традиции орфизма, а также мистериальных культов, в рамках которых можно реконструировать те мистико–ритуальные моменты, которые относятся к теме божественной души, вовлеченной в цикл бесконечных космических превращений. Даже при самом общем подходе к этой теме нельзя не заметить, что гностическая метафизика и гностическая антропология находятся в неоспоримом родстве с «платоническим дуализмом, противопоставляющим мир божественный и мир материального измерения, где царит необходимость» (Фестюжьер, Орбе); исключение составляет только то обстоятельство, что «Платон идеализирует и обожествляет космос, этот видимый образ невидимого совершенства, в то время как гностик демонизирует его (или, лучше сказать, наделяет его чертами ада)» (Бьянки). Но несмотря на отличие соответствуюших исторических условий, с этих позиций все–таки нельзя говорить об отсутствии преемственных связей гностицизма с орфико–пифагорейскими религиозными течениями, которые имели представления о теле как о темнице и как о могиле, а также с метафизической и антропологической доктриной Эмпедокла (с этой точки зрения надо учитывать принадлежащие ему фрагменты В 113 и 126, посвященные теме демонической души, отправленной в изгнание и вверженной в этот мир вследствие ранее допущенного ею греха). Мы имеем дело с отрицательной реакцией на древние культы плодородия, которые все без исключения были ориентированы на циклическое обновление жизни, на то круговращение, которое теперь расценивается как первопричина плененности души, т. е. того состояния несвободы, которое вновь и вновь возобновляется, не выпуская душу из своих оков. В этом смысле есть все основания утверждать, что гностические системы II в. в изменившемся культурном контексте, сформированном как иудейской космогонией, так и христианской (а частично даже зороастрийской) сотериологией, являются закономерным продолжением греко–эллинистической мистериософии и, в первую очередь, орфизма: красноречивым свидетельством в пользу этого утверждения могут служить офитские системы, в рамках которых лучше всего выявляются преемственность и близость гностицизма по отношению к орфической мысли. Нельзя не упомянуть и учения наассенов о человеке и душе, так как это учение касается природы души, т. е. её происхождения и сущности, предопределивших её ниспадение в человека: одушевив его, душа сама становится подвластной человеку и карает его посредством создания человека совершенного — наассены. Таким образом, эти учения в большей степени ориентируются на восточные традиции, отражающие образ умирающего бога и описывающие некую божественную чету, диалектически состоящую из верховного и бесстрастного божества женского пола (Великая Матерь) и её возлюбленного, подверженного страстям и испытывающего на себе превратности изменчивой судьбы (Аттис), в то время как Валентин, напротив, ориентировался на некоторые платонические традиции.