Красный гаолян - Янь Мо. Страница 46

Два прозрачных ручейка слёз побежали по чумазым ввалившимся щекам, он приложил фотографию к губам, а в горле что-то продолжало клокотать.

— Скотина, тоже плакать умеешь, мать твою? Ты знаешь, что такое жена и ребёнок, зачем же убиваешь наших жён и детей? Думаешь, выдавишь из своих поганых глаз пару зловонных капель и я тебя не стану убивать? — прорычал дедушка и занёс над его головой японскую саблю, блестевшую серебряным светом.

— Па-а-а-а-п! — протяжно закричал отец и обеими руками вцепился в дедушкину руку. — Пап, не убивай его!

Рука дедушки тряслась возле груди отца. Тот запрокинул голову и полными слёз, страдальческими глазами с мольбой смотрел на своего папу, которому ничего не стоило убить человека. Про таких говорят — сердцем подобен железу и камню.

Дедушка тоже опустил голову. И тут на них волной накатил оглушительный гул, с которым японские миномёты бомбили деревню, и резкий свист пуль из японских пулемётов, поливавших огнём односельчан, которые продолжали сопротивление, укрывшись за земляным валом. Из глубины гаолянового поля снова раздалось свирепое ржание японских коней и треск, с которым чернозём раскалывался под копытами. Дедушка тряхнул рукой и отбросил отца в сторону.

— Ах ты, сосунок! Ты что творишь? Ради кого слёзы проливаешь? Оплакиваешь маму? Дядю Лоханя? Или дядю Немого и других односельчан? — накинулся он на отца. — Нет ведь, ты распустил нюни из-за этой шавки! Разве не ты своим браунингом сбил с ног его коня? Не он ли собирался затоптать тебя копытами и зарубить саблей?! Утри слёзы, сынок, бери саблю и убей его!

Отец попятился, а слёзы потекли пуще прежнего.

— Иди сюда!

— Я не… папа… я не…

— Трус!

Дедушка пнул отца и, держа в руках саблю, сделал шаг назад, отойдя на некоторое расстояние от японца, а потом замахнулся.

У отца перед глазами сверкнула молния, а сразу после этого наступила кромешная тьма. Когда дедушка рубанул японца саблей, раздался такой звук, словно разрывали мокрый шёлк, и этот звук заглушил грохот выстрелов. У отца задрожали барабанные перепонки, внутри всё затрепетало. Когда зрение вернулось, красивый молодой японец уже лежал на земле, разрубленный пополам. Сабля вошла ему в левое плечо, а вышла из правого бока, под рёбрами, и разноцветные внутренние органы живо пульсировали, источая жаркое зловоние. Кишки отца свернулись в клубок, спазм ударил по диафрагме, и изо рта фонтаном хлынула зелёная жижа. Он развернулся и побежал.

Отец не осмелился взглянуть на выпученные глаза японца под длинными ресницами, но перед его взором то и дело появлялась картина разрубленного пополам человеческого тела. Этим ударом дедушка словно разрубил пополам всё на свете. Даже самого себя. Отцу померещилось, будто по небу кружит огромная сабля, поблёскивающая кроваво-красным клинком, и она с лёгкостью, словно арбузы или кочаны капусты, разрубает пополам всех: дедушку, бабушку, дядю Лоханя, японского всадника вместе с его женой и ребёнком, дядю Немого, горниста Лю, братьев Фан, Четвёртого Чахоточника, адъютанта Жэня…

Дедушка отбросил окровавленную саблю и побежал догонять отца, который нырнул в гаоляновое поле. Японская конница снова пронеслась, как ураган. Мина со свистом вылетела из гаолянового поля, почти вертикально воткнулась в землю среди крестьян, которые упорно оборонялись по ту сторону земляного вала, стреляя из самопалов и пищалей, и взорвалась.

Дедушка схватил отца за шею и начал изо всех сил трясти:

— Доугуань! Доугуань! Недоносок ты мелкий! Совсем спятил? На погибель идёшь? Жить надоело?

Отец вцепился в большую крепкую ладонь дедушки и пронзительно заорал:

— Папа! Папа! Папа! Забери меня отсюда! Забери меня! Я не хочу больше воевать! Не хочу! Я видел мёртвую маму! Дядю! И всех остальных!

Дедушка без тени жалости ударил отца по губам. Удар получился очень сильным. Шея тут же обмякла, голова свесилась, подрагивая, на грудь, а изо рта побежала слюна с прожилками крови.

2

Японцы отступили. Полная луна, огромная и хрупкая, будто вырезанная из бумаги, всходила над верхушками гаоляна, при этом она уменьшалась в размерах и постепенно начала излучать свет. Многострадальный гаолян в лунном свете стоял навытяжку в торжественном молчании, только семена время от времени падали на чёрную землю, словно хрустальные слёзы. В воздухе стоял густой сладковатый запах — человеческая кровь пропитала чернозём на южной околице деревни. Языки пламени над домами подёргивались, словно лисьи хвосты, то и дело слышался треск горящей древесины, со стороны деревни тянуло гарью, гарь смешивалась с запахом крови на гаоляновом поле, порождая удушающий смрад.

Рана на плече дедушки за три с половиной часа напряжения вскрылась, оттуда вытекло много чёрной крови и зловонного сероватого гноя. Дедушка попросил отца помочь выдавить остатки гноя. Ледяными маленькими пальцами отец со страхом надавил на синюшную кожу на краях раны, и из неё тут же пошли пузыри, напоминающие радужку глаза, и сильно потянуло гнилью, как из кадушки с засолёнными овощами. С ближайшей могилы дедушка взял листок жёлтой бумаги, [76] придавленный комом земли, и велел отцу наскрести с гаолянового стебля на бумагу немного белого порошка, похожего на соль. Отец обеими руками поднёс дедушке бумагу с горкой порошка. Дедушка зубами вскрыл патрон и высыпал туда же серовато-зелёный порох, смешав его с гаоляновым порошком, после чего взял щепотку и собирался было посыпать на рану, когда отец тихонько спросил:

— Пап, а может, ещё земли добавить чуток?

Дедушка подумал немного и согласился:

— Давай.

Дедушка выкопал у корней гаоляна ком чернозёма, растёр его в пальцах и высыпал на жёлтую бумагу. Потом равномерно перемешал все три составляющих и прямо вместе с бумагой прижал к ране. Отец помог ему повязать грязный бинт.

— Пап, теперь поменьше болит?

Дедушка пошевелил рукой пару раз и ответил:

— Намного лучше! Доугуань, это чудодейственное средство, любую даже самую глубокую рану лечит!

— Пап, а если бы мамке тогда приложили это лекарство, то она бы не померла?

— Не померла бы… — хмуро ответил дедушка.

— Пап, что ж ты раньше не рассказал мне про этот способ? У мамки из раны кровь вытекала, булькала. Я заткнул рану землёй, сначала помогло… А потом кровь опять… Если бы я тогда добавил гаолянового порошка и пороху, она бы поправилась…

Дедушка, слушая всхлипывающего отца, заряжал раненой рукой пистолет. Японские мины разрывались на земляном валу, поднимая клубы тёмно-жёлтого дыма.

Отцовский браунинг остался под брюхом японского коня, поэтому в последней битве под вечер отец таскал за собой японский карабин чуть меньше его роста, а дедушка по-прежнему стрелял из немецкого маузера, причём от такой частой пальбы и без того немолодой маузер стремительно превратился в бесполезную железку. Отцу казалось, что ствол дедушкиного пистолета искривился и вытянулся. Хотя в деревне полыхали высокие костры, над гаоляновым полем стояла безмятежная тихая ночь. Лунный свет, ещё более холодный, прозрачный и яркий, лился на постепенно увядающие гаоляновые колосья. Отец следовал за дедушкой, таща карабин. Они огибали место бойни, и ноги хлюпали по пропитанной кровью земле. Трупы людей и останки гаоляна лежали в куче. Лужи крови искрились в лунном свете. Последние моменты детства моего отца были начисто стёрты видами этих жутких сцен. Ему казалось, что из гаоляна доносятся стоны, а в горе трупов копошится кто-то живой. Отец хотел окликнуть дедушку, чтобы пойти и проверить — вдруг кому-то из односельчан удалось уцелеть. Он поднял глаза, увидел бронзовое лицо отца, подёрнутое пятнами патины и утратившее человеческое выражение, и слова застряли в горле.

В особенно важные моменты отец всегда рассуждал более трезво, чем дедушка. Его соображения плавали на поверхности, им не хватало глубины, а именно это и нужно для партизанской войны! Дедушкины же мысли застывали в одной точке, будь то искорёженное лицо, сломанная винтовка или летевшая откуда-то пуля. На всё остальное он смотрел, но не видел, а все звуки, кроме одного-единственного, улавливал, но не слышал. Спустя несколько десятков лет эта дедушкина проблема, или же особенность, приняла ещё более серьёзные формы. После возвращения на родину с безлюдных гор на Хоккайдо взгляд его стал бездонным: когда он на что-то смотрел, казалось, он хочет этот предмет поджечь. Отцу так никогда и не удалось достичь подобных глубин философской мысли. В одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году он с лихвой хлебнул горя и страданий, но, когда он выбежал из вырытой матерью землянки, его глаза были такими же, как в детстве: живыми, растерянными, изменчивыми. За всю жизнь отец так и не смог уяснить взаимоотношений человека и политики, человека и общества, человека и войны. Хотя в жерновах войны он обрёл ледяную броню, свет его личности всегда пытался пробиться сквозь неё, но был этот свет холодным, искорёженным, в нём сквозило что-то от животного.