Это сильнее всего (Рассказы) - Кожевников Вадим Михайлович. Страница 15

Но вдруг над вершиной нефтехранилища показалось голубое пламя и, став потом красным, сразу обросло черным ядовитым дымом. Нефть вспыхнула. Видно, ударом троса о стальную крышку нефтехранилища высекло искру, и этого было достаточно, чтобы нефтяные пары, а потом и нефть загорелись.

Пожар нефтехранилища угрожал не только заводу, но и окраинам города.

Рабочие, понимая, какая страшная катастрофа может случиться, не жалея себя, полезли в огонь и закидали вершину нефтехранилища тяжелым мокрым брезентом. Без воздуха пламя должно было задохнуться.

А Назаров был там, внутри, ничего не знал, спокойно дожидаясь распоряжения своего бригадира, чтобы выбраться наружу.

Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку и хрипло сказал:

— Миша, ты как там себя чувствуешь? Подыматься погодить надо. А я с тобой, чтобы не скучно было, разговаривать пока буду.

Но бригадир не мог разговаривать, у него немела челюсть, и он, обведя вокруг беспомощными глазами, спросил:

— Что же теперь делать, товарищи? У него же скафандр от долгого пребывания в нефти раскиснет. Она же разъедает, нефть, резину-то, — и, оглянувшись, неуверенно произнес: — Пусть пластырь сдерет и в пробоину выбросится. Нефти пропадет, конечно, много, но не пропадать же человеку, — и робко, с надеждой спросил: — А нефть на земле не загорится?

— Теперь не загорится, — объяснил пожарник, — она сейчас поверху горит. Пока верхний слой до дыры дойдет, мы успеем ее наружным пластырем перехватить. Снасть вон уже приготовлена.

Бригадир снова взялся за телефон.

— Миша! — бодро закричал он в трубку. — У тебя наверху вроде пожар, так что выбраться нормально невозможно. Сдирай пластырь и выбрасывайся живо наружу через пробоину.

Смотрим на лицо бригадира, а оно у него смущенное, жалкое. Прикрыв трубку ладонью, он жалобно сказал:

— Не хочет. Говорит: нефть жалко. Война, говорит, а я такую ценность в помойку лить буду…

Рабочие, пожарные посмотрели на меня: ну как, товарищ летчик? Что же делать?

А что мог я сказать? Поступок, конечно, правильный. Но ведь и парня жалко…

Бодров наклонился к печке, вытащил головешку и прикурил от нее.

Зазвонил телефон. Бодров взял трубку:

— Гранит у аппарата. Голаджий? Да разве он улетел? Нет, не вернулся. Доложу, товарищ командир.

Бодров положил трубку и тихо проговорил:

— Вот еще чертушка, этот Голаджий! В такую пургу вылетел. Тут дров наломать в два счета можно. Видимости никакой.

— Ну, что же с Назаровым? Должно быть, погиб он?

Бодров посмотрел на меня озабоченными, невидящими глазами и сказал равнодушно:

— Назаров? Ах да, водолаз!.. Сидел он там, в нефти, часа два. В городе люди прослышали про эту историю. Стали на завод приходить. Просили телефонную трубку. Кто, конечно, уговаривал вылезти, а кто говорил: «Молодец!»

Пожарные со всего города съехались. Стали они осторожно пластырь брезентовый с крыши нефтехранилища сдирать. Но огня уже не было. Сдох пожар без воздуха.

А когда Назарова вытянули на тросах наружу, у него весь костюм водолазный — как кисель: разъела нефть. Внутрь залилась. Но в колпак медный ее воздух не пускал. Парень, конечно, без памяти был.

Бодров вздохнул и сказал:

— Вот бы про этого паренька сочинить что-нибудь да в книгу, а книгу Коровкину прочесть — настроение у него сразу бы выросло.

Послышался стонущий гул мотора. Он то нарастал, то почти исчезал, то возникал с новой силой.

Бодров схватил полушубок и, набросив его на плечи, крикнул мне:

— Голаджий прилетел! Аэродром ищет. Плутает, видно. Ах ты, оглашенный какой человек! — и выскочил наружу.

Минут через двадцать Бодров и Голаджий вошли в блиндаж. Стряхивая с себя снег, Бодров, глядя на Голаджия, с тревогой спросил:

— Где это ты так извозился?

— Маслопровод лопнул, всего захлестало, — равнодушно объяснил Голаджий и полез в карман.

Он вынул оттуда пропитанную маслом, слипшуюся в смятый ком какую-то тоненькую книжку. И лицо его стало плачевно грустным, и он дрогнувшим голосом растерянно произнес:

— А я еще библиотекаршу будил, ругался с ней, насилу книгу вытащил, обещал вернуть…

Он попробовал выжать масло из обесцвеченных страниц Джека Лондона, но от этого бумага только расползалась.

— Так ты в город летел! — восхищенно воскликнул Бодров.

— А то куда же еще? — зло сказал Голаджий.

Потом он взял телефонную трубку, позвонил синоптику и осведомился, какая погода будет завтра к утру.

Укладываясь спать, он сказал Бодрову:

— На рассвете меня разбудишь.

— Снова полетишь?

— А что же ты думал! У них один экземпляр, что ли? — грубо сказал Голаджий и, натянув на голову одеяло, сразу заснул.

И вот с того дня прошло два месяца. Однажды, приехав в 5-й гвардейский полк, я увидел на аэродроме знакомую мне фигуру летчика, коренастого, со светлым чубом на лбу. Только на пухлом улыбающемся лице был синий шрам.

— Коровкин! — крикнул я изумленно. — Ну как? Выздоровел? Всё в порядке?

— Всё в порядке, — сказал Коровкин, — летаю на полный ход, — и, хитро прищурившись, добавил: — Лихо я своего доктора переспорил!

Я дождался вечера, когда летный день был закончен, и, разыскав Коровкина, отвел его в пустую комнату красного уголка и спросил:

— Слушай, Миша, а книжку-то тебе Голаджий достал?

— Это Джека Лондона? Достал, — и вдруг лицо его стало грустным, задумчивым, и он объяснил тихо — Только я ее прочесть не мог тогда: голова очень горела. Но вот о Ленине я думал. Как он тогда лежал, мучился и, когда легче становилось, работал и только о жизни думал. Не о своей — о нашей, о жизни всех нас. И стала она мне, моя жизнь, после этого необыкновенно дорогой. И так захотелось жить, выздороветь!.. Ну, вот и выздоровел. Доктор после так и объяснил, что волевой импульс— это самое сильное, говорит, лекарство.

1943

Это сильнее всего<br />(Рассказы) - i_017.jpg

Это сильнее всего<br />(Рассказы) - i_018.jpg

Необыкновенный день

Дул ветер. Было темно и холодно.

Они стояли на трамвайной остановке возле Дворца культуры. И огни Дворца, казалось, погасли навсегда.

Послышался стук трамвая. Отец подал матери руку, потом притянул ее всю к себе и обнял. Тоня крикнула:

— Папа, пожалуйста, папа!

Отец оглянулся как-то растерянно и виновато. Он обнял дочь сильными руками, поднял, прижал лицо к своему, влажному от снега.

— Ну что, моя маленькая, что?

— Папа, я буду хорошая. Ты слышишь, папа? — прошептала она, задыхаясь от нежности и печали, от которой сжималось и болело горло.

Отец опустил Тоню на землю и сказал просто:

— Я знаю.

Трамвай остановился. Отец пропускал людей вперед, чтобы сесть последним, и, когда трамвай тронулся, он стоял на подножке с мешком за плечами и, откинув голову, улыбался и махал рукой. Тоня крикнула:

— Не надо, папа! Ты упадешь так.

Трамвай ушел. Они остались одни с матерью на пустой остановке. Дул холодный, жесткий ветер. Было холодно, тоскливо, одиноко; хотелось плакать.

Через час началась воздушная тревога. Били зенитки, и от залпов их дребезжали окна..

Мать сказала:

— Хорошо, что началась только сейчас, а то папе пришлось бы идти пешком. Ведь он так устал за день.

И Тоня сказала:

— Да, это очень хорошо.

Это было 12 октября 1941 года, когда отец Тони ушел с ополчением защищать Москву.

Мать поступила на завод, теперь там делали автоматы. Она работала с утра до ночи. Тоня вставала на рассвете и готовила завтрак. И вечером она не ложилась спать до тех пор, пока не приходила мать.

— Ты моя хозяюшка, — говорила мама.

— Почему ты работаешь две смены? Ты так похудела, мама!

— Я скучаю, Тоня! А когда я на папином заводе, мне не так тоскливо. А потом ведь это нужно, Тонечка.