«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони,
В бане я не оставил вещи в предбаннике, потому что знал, что воры на них зарятся. На кожаные ботинки в тех местах большой спрос, их можно продать начальству, охране или вольным и заработать неплохие деньги, получить побольше табака или даже водки. Я положил ботинки в помывочной на подоконник ближайшего окна; оно не открывалось, так что я был уверен: ботинки в надежном месте. Но вдруг в ту самую минуту, когда пар заполнил помещение, я почувствовал ледяной сквозняк… — что бы это могло быть? Смотрю, а моих ботинок нет; всматриваюсь и вижу, что в окне разбито стекло…
С того дня я приспособился носить местную обувь — лапти, похожие на наши чочи, но из лыка. Когда меня увидел в них врач-литовец, он сказал: «Вы в сандалиях, как Иисус Христос».
Это уподобление, по правде сказать, было единственным утешением; но его оказалось достаточно для поддержания духа в тяжких испытаниях.
Труд
Но пора приступать к «исправительному труду»: за этим нас привезли сюда. Наши мучители часто садистски уверяли нас, что им не нужен наш труд, а нужно, чтобы мы испытали тяготы; однако нельзя отрицать, что миллионы людей были арестованы в основном ради безвозмездной эксплуатации их труда. Труд заключенных в целом малопроизводителен (раб всегда производит меньше, чем свободный человек), но он выгоден главному хозяину, Советскому государству, конечно, не в интересах народа, но в интересах самого себя: государство содержит рабов без затрат и получает весь произведенный продукт.
В нашем лагере все говорит о труде — пропагандистские лозунги размещены в самых ответственных местах, и все они на одну тему: трудиться, трудиться, трудиться. «Трудиться, чтобы ускорить победу коммунизма» (какая радостная цель!); «Честным трудом искупить вину перед Родиной»; «Труд облагораживает человека» (М. Горький); «В СССР труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». Великолепные «лозунги», но один — лучший из всех и всеобъемлющий: «Трудиться за двоих, за троих». И чтобы эту мысль вбить нам в головы, ее доносят до нас два или три транспаранта; ей же вторит лозунг в столовой, где огромными буквами выведено: «Каждый честный гражданин обязан экономить всегда, всюду и всеми способами».
Врач-заключенный под руководством начальника санчасти и вольнонаемной медсестры каждому вновь прибывшему определил категорию трудоспособности. За мной, как и за отцом Яворкой, закрепили третью категорию, близкую к инвалидной, и нас послали в бригаду, изготовлявшую лапти (другие заключенные третьей категории вили веревки или выполняли внутрилагерные работы).
Нам досталась легкая работа по сравнению с первой категорией, тех посылали главным образом на лесозаготовки в пяти километрах от лагеря. Надо было отшагать туда час по снегу, проработать семь-восемь часов, потом опять час по снегу обратно до лагеря, все время под конвоем, и за это сверх обычной пайки полагалось 150–200 грамм овсяной, перловой или пшенной каши. Вторую категорию посылали на доставку древесины, причем они сами волокли дровни; либо на погрузку древесины на платформы или же на рытье котлованов, на стройку, на железную дорогу и так далее.
Но и мы выполняли работу, которая была нам не по силам, особенно из-за тяжелых условий — плохо отапливаемого помещения, негодных инструментов, промерзлого материала, нехватки сырья, скученности и недоедания. Тем не менее норма выработки была пара лаптей в день, а трудовую норму надо выполнять, иначе на другой день урежут и без того ничтожную пайку хлеба. В нашей бригаде, кроме нас с отцом Яворкой, были одни эстонцы; бригадир — русский, но помощник его тоже эстонец.
В 5.30 — подъем, около 6.00 — отправляемся на хлеборезку, получаем каждый свою пайку и идем в столовую: стоим в очереди за супом и рыбой. Все думают об одном: как бы сохранить пайку сырого хлеба, которой должно хватить на весь день; стоит на миг отвлечься, и блатные тут же «подтибрят» сокровище.
Около 7.00 — начинается работа. До начала работы надо зайти в большое помещение, где каждое утро вспыхивают ссоры с жалобами на пропажу сырья или заготовок. Там выдают так называемые ножи и стволы липы метра три длиной: мы драли липовое лыко на лапти. Особого умения это не требует, но скорость работы зависит от пригодности материала, поэтому каждый старался перехватить гладкие и длинные стволы; борьба за них разгоралась в середине утра, когда из леса подвозили новую партию стволов.
По счастью, в нашей бригаде люди спокойные и не бессовестные; но надо помнить, что борьба за существование есть норма жизни в этой стране, что поощряет некоторые инстинкты даже в населении, которое только недавно вошло в СССР. Поэтому мы, двое священнослужителей, которым не к лицу было участвовать в этом беге наперегонки, получали что оставалось, и работа у нас шла медленно. Но что это перед вечностью? Можно выкроить для работы дополнительное время: в обед или поработать после четырех с половиной или пяти вечера, когда все уйдут в барак. Правда, вечером плохо с инструментом, потому что его забирают по окончании положенного рабочего дня; и потом, есть риск, что другие припишут себе то, что ты выработал в сверхурочное время…
Короче говоря, после месяца такой изнурительной работы и тягот барачной жизни мой дорогой собрат, отец Венделин, обессилев, обратился к врачу. В лагере был лазарет для самых нуждающихся в отдыхе больных и был так называемый полу- стационар для инвалидов: туда и поместили отца Яворку. Ему удалось уговорить врача принять и меня, что и произошло через несколько недель. На самом деле никакой особой милости тут не было: я отчаянно нуждался в отдыхе, страдал дистрофией, анемией и сердечной недостаточностью. По справедливости в полустационар следовало поместить всех лагерников, особенно тех, кого уводили на тяжелые работы за зону; но это уже зависело не от лагерных врачей и даже не от управления здравоохранения, а от лагерной верхушки и от МВД.
Переезд
В слабосильной команде отдыхали мы недолго: прошел карантин, затем — врачебный осмотр, и нас с отцом Яворкой вместе с другими определили на шестнадцатый лагпункт. Прошло всего два месяца лагеря, но это были два месяца испытаний. Наше «послушничество» закончилось, мы отправлялись налегке: почти все вещи были украдены. Мы потеряли все и даже… украшение подбородка; да, да, нас постригли, как овец, и сбрили бороды. Помню, горевал я не столько об утрате собственной бородки, которую носил двенадцать лет, сколько о роскошной бороде отца Венделина Яворки.
Переезд происходил в два этапа. Вечером первого дня нас сгрузили на десятом лагпункте. Не буду рассказывать, как ночью, когда я спал, у меня стащили плащ-накидку. Вор снял ее, но не успел припрятать, так что мне ее скоро вернули. Раньше нас этапировали в вагоне-тюрьме, но теперь до места назначения вели пешком, что было тяжело. Мы шли километров семь- восемь под конвоем, обессилевшие, по снежной целине, после трех месяцев снегопада. Дровни, запряженные волами, тащили поклажу и тех, кто не мог передвигаться сам. Были и сани, запряженные лошадью, но на них ехал начальник КВЧ, то есть культурно-воспитательной части, прибывший за нами вместе с конвоем.
Наш будущий «наставник» с рвением принялся за мое перевоспитание. Он доказывал превосходство своего материализма над религией, и обстоятельства работали на него. Он ехал сытый, в теплой шубе, в валенках, укрытый полостью, а я шагал с пустым желудком, утопая в снегу, в изношенных ботинках, которые я выкупил обратно, отдав за них, уж не помню сколько, паек хлеба и сахара, в рваных носках и в шапке, не закрывавшей уши.
Несмотря на такую разницу, я был рад донести до него слова истины; этот коммунист по молодости, вероятно, никогда раньше не видел и не слышал, чтобы кто-то открыто опровергал «неопровержимые» догмы марксизма. Не знаю, какое воздействие оказали на него мои доводы, но он показался мне не слишком твердым в своей вере. Да и что он мог сказать мне в ее защиту?
В бане я не оставил вещи в предбаннике, потому что знал, что воры на них зарятся. На кожаные ботинки в тех местах большой спрос, их можно продать начальству, охране или вольным и заработать неплохие деньги, получить побольше табака или даже водки. Я положил ботинки в помывочной на подоконник ближайшего окна; оно не открывалось, так что я был уверен: ботинки в надежном месте. Но вдруг в ту самую минуту, когда пар заполнил помещение, я почувствовал ледяной сквозняк… — что бы это могло быть? Смотрю, а моих ботинок нет; всматриваюсь и вижу, что в окне разбито стекло…
С того дня я приспособился носить местную обувь — лапти, похожие на наши чочи, но из лыка. Когда меня увидел в них врач-литовец, он сказал: «Вы в сандалиях, как Иисус Христос».
Это уподобление, по правде сказать, было единственным утешением; но его оказалось достаточно для поддержания духа в тяжких испытаниях.
Труд
Но пора приступать к «исправительному труду»: за этим нас привезли сюда. Наши мучители часто садистски уверяли нас, что им не нужен наш труд, а нужно, чтобы мы испытали тяготы; однако нельзя отрицать, что миллионы людей были арестованы в основном ради безвозмездной эксплуатации их труда. Труд заключенных в целом малопроизводителен (раб всегда производит меньше, чем свободный человек), но он выгоден главному хозяину, Советскому государству, конечно, не в интересах народа, но в интересах самого себя: государство содержит рабов без затрат и получает весь произведенный продукт.
В нашем лагере все говорит о труде — пропагандистские лозунги размещены в самых ответственных местах, и все они на одну тему: трудиться, трудиться, трудиться. «Трудиться, чтобы ускорить победу коммунизма» (какая радостная цель!); «Честным трудом искупить вину перед Родиной»; «Труд облагораживает человека» (М. Горький); «В СССР труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». Великолепные «лозунги», но один — лучший из всех и всеобъемлющий: «Трудиться за двоих, за троих». И чтобы эту мысль вбить нам в головы, ее доносят до нас два или три транспаранта; ей же вторит лозунг в столовой, где огромными буквами выведено: «Каждый честный гражданин обязан экономить всегда, всюду и всеми способами».
Врач-заключенный под руководством начальника санчасти и вольнонаемной медсестры каждому вновь прибывшему определил категорию трудоспособности. За мной, как и за отцом Яворкой, закрепили третью категорию, близкую к инвалидной, и нас послали в бригаду, изготовлявшую лапти (другие заключенные третьей категории вили веревки или выполняли внутрилагерные работы).
Нам досталась легкая работа по сравнению с первой категорией, тех посылали главным образом на лесозаготовки в пяти километрах от лагеря. Надо было отшагать туда час по снегу, проработать семь-восемь часов, потом опять час по снегу обратно до лагеря, все время под конвоем, и за это сверх обычной пайки полагалось 150–200 грамм овсяной, перловой или пшенной каши. Вторую категорию посылали на доставку древесины, причем они сами волокли дровни; либо на погрузку древесины на платформы или же на рытье котлованов, на стройку, на железную дорогу и так далее.
Но и мы выполняли работу, которая была нам не по силам, особенно из-за тяжелых условий — плохо отапливаемого помещения, негодных инструментов, промерзлого материала, нехватки сырья, скученности и недоедания. Тем не менее норма выработки была пара лаптей в день, а трудовую норму надо выполнять, иначе на другой день урежут и без того ничтожную пайку хлеба. В нашей бригаде, кроме нас с отцом Яворкой, были одни эстонцы; бригадир — русский, но помощник его тоже эстонец.
В 5.30 — подъем, около 6.00 — отправляемся на хлеборезку, получаем каждый свою пайку и идем в столовую: стоим в очереди за супом и рыбой. Все думают об одном: как бы сохранить пайку сырого хлеба, которой должно хватить на весь день; стоит на миг отвлечься, и блатные тут же «подтибрят» сокровище.
Около 7.00 — начинается работа. До начала работы надо зайти в большое помещение, где каждое утро вспыхивают ссоры с жалобами на пропажу сырья или заготовок. Там выдают так называемые ножи и стволы липы метра три длиной: мы драли липовое лыко на лапти. Особого умения это не требует, но скорость работы зависит от пригодности материала, поэтому каждый старался перехватить гладкие и длинные стволы; борьба за них разгоралась в середине утра, когда из леса подвозили новую партию стволов.
По счастью, в нашей бригаде люди спокойные и не бессовестные; но надо помнить, что борьба за существование есть норма жизни в этой стране, что поощряет некоторые инстинкты даже в населении, которое только недавно вошло в СССР. Поэтому мы, двое священнослужителей, которым не к лицу было участвовать в этом беге наперегонки, получали что оставалось, и работа у нас шла медленно. Но что это перед вечностью? Можно выкроить для работы дополнительное время: в обед или поработать после четырех с половиной или пяти вечера, когда все уйдут в барак. Правда, вечером плохо с инструментом, потому что его забирают по окончании положенного рабочего дня; и потом, есть риск, что другие припишут себе то, что ты выработал в сверхурочное время…
Короче говоря, после месяца такой изнурительной работы и тягот барачной жизни мой дорогой собрат, отец Венделин, обессилев, обратился к врачу. В лагере был лазарет для самых нуждающихся в отдыхе больных и был так называемый полу- стационар для инвалидов: туда и поместили отца Яворку. Ему удалось уговорить врача принять и меня, что и произошло через несколько недель. На самом деле никакой особой милости тут не было: я отчаянно нуждался в отдыхе, страдал дистрофией, анемией и сердечной недостаточностью. По справедливости в полустационар следовало поместить всех лагерников, особенно тех, кого уводили на тяжелые работы за зону; но это уже зависело не от лагерных врачей и даже не от управления здравоохранения, а от лагерной верхушки и от МВД.
Переезд
В слабосильной команде отдыхали мы недолго: прошел карантин, затем — врачебный осмотр, и нас с отцом Яворкой вместе с другими определили на шестнадцатый лагпункт. Прошло всего два месяца лагеря, но это были два месяца испытаний. Наше «послушничество» закончилось, мы отправлялись налегке: почти все вещи были украдены. Мы потеряли все и даже… украшение подбородка; да, да, нас постригли, как овец, и сбрили бороды. Помню, горевал я не столько об утрате собственной бородки, которую носил двенадцать лет, сколько о роскошной бороде отца Венделина Яворки.
Переезд происходил в два этапа. Вечером первого дня нас сгрузили на десятом лагпункте. Не буду рассказывать, как ночью, когда я спал, у меня стащили плащ-накидку. Вор снял ее, но не успел припрятать, так что мне ее скоро вернули. Раньше нас этапировали в вагоне-тюрьме, но теперь до места назначения вели пешком, что было тяжело. Мы шли километров семь- восемь под конвоем, обессилевшие, по снежной целине, после трех месяцев снегопада. Дровни, запряженные волами, тащили поклажу и тех, кто не мог передвигаться сам. Были и сани, запряженные лошадью, но на них ехал начальник КВЧ, то есть культурно-воспитательной части, прибывший за нами вместе с конвоем.
Наш будущий «наставник» с рвением принялся за мое перевоспитание. Он доказывал превосходство своего материализма над религией, и обстоятельства работали на него. Он ехал сытый, в теплой шубе, в валенках, укрытый полостью, а я шагал с пустым желудком, утопая в снегу, в изношенных ботинках, которые я выкупил обратно, отдав за них, уж не помню сколько, паек хлеба и сахара, в рваных носках и в шапке, не закрывавшей уши.
Несмотря на такую разницу, я был рад донести до него слова истины; этот коммунист по молодости, вероятно, никогда раньше не видел и не слышал, чтобы кто-то открыто опровергал «неопровержимые» догмы марксизма. Не знаю, какое воздействие оказали на него мои доводы, но он показался мне не слишком твердым в своей вере. Да и что он мог сказать мне в ее защиту?