«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони,

Помню, что, оказавшись в полях, где осенью собирали картошку, мы с жадностью стали искать клубни, якобы содержавшие крахмал, но те, перезимовав, имели вид сгнивших. И все же мы пекли их на костре и поглощали с таким наслаждением, с каким не едали неаполитанскую пиццу. Бригадир, опасаясь краж и потери времени, ставил у костра дежурного, который, пока остальные вкалывали, стерег и пек долю картошки каждого из нас. Сколько мне запомнилось случаев, связанных с голодом! Как раз той весной 1947 года я был свидетелем стычки между несколькими молодыми парнями из нашей бригады. Мы работали на опушке леса; кто-то нашел под кустом кучку желудей и стал набивать ими карманы. Второй, третий, четвертый из бригады кинулись туда же, и завязалась драка. Ни в какой другой стране жизнь так не проникнута борьбой за существование, которую нам преподносят как якобы творящее начало в живой природе.

Побег

Случалось, что заключенные готовы были рискнуть жизнью ради воли. Таков оказался мой приятель, цыган из Одессы, мы работали в одной бригаде. Несмотря на молодые годы, ему не было тридцати, он был верующим и часто делился со мной тревогами, предчувствуя, что не увидит больше семью и родной город. Я утешал его, когда он падал духом.

Однажды, не сказав друзьям ни слова, он устроил сюрприз всей бригаде. Был май. Уже несколько дней мы ходили на работу в лес; в то утро моросил дождик. Мы молча шагали к месту работы колонной по трое, неся кто пилу, кто топор. Метрах в трех-четырех от нас шли два конвойных, у старшего был автомат, и он следил больше за левым краем колонны. Справа шел другой, у него была простая винтовка с примкнутым штыком, она совсем не вязалась с его юным видом, он смотрел так по- доброму. Вероятно, цыган в то утро нарочно шел с правого края колонны; я же случайно оказался тоже справа, прямо за его спиной.

В том месте, где дорога сужалась, цыган вдруг бросил топор под ноги соседу слева и юркнул, как заяц, в гущу леса. Не знаю, по глупости или из хитрости, но сосед громко вскрикнул: «Это что такое?» Трепеща за моего приятеля-одессита, я жестом показал: «Молчи». Но старший по конвою уже услышал; однако пока он, обогнув второго бойца, дал очередь из автомата, цыган стал недосягаем. «Ложись», — приказал тот бригаде. Мы повиновались, а он побежал к зарослям, куда ушел беглец; там дал еще несколько очередей, но безрезультатно: беглец успел скрыться. Нас вывели на просеку, велели сесть кучно; работу отменили — легко вообразить нашу радость!

А конвой тем временем подал тревогу. Прибыли начальник по труду, начальник охраны с бойцами и овчарками и не помню кто еще из начальства. Попытались пустить овчарок, но те не брали след. Цыган правильно выбрал дождливый день: дождь смыл следы, так что не пришлось даже мазать подошвы керосином, что, говорят, очень действенно. Нас отвели в барак после полудня; всем было весело, исключая мерзавца, который первым поднял тревогу, и бригадира, которому надо было отвести от себя подозрение в сообщничестве.

Однако на другое утро нас ожидало разочарование: беглеца доставили назад. Мы стали строем перед бараком, как обычно, дожидаясь поверки, и перед нами в полной тишине, всем в назидание провели бедного цыгана с разбитым в кровь лицом и в разорванной одежде: видно было, что его рвали овчарки, которых для дрессировки иногда науськивают на уже пойманных беглецов. Как раз так и было в этом случае: цыгана схватили не с помощью овчарок, а благодаря человеческой корысти и хитрости. Не успев далеко уйти от лагеря, цыган, к несчастью, вздумал постучаться в какую-то избу и попросить еды. Хозяйка пустила его, а сама тут же побежала доносить.

Как ловко он вырвался на волю и как неловко повел себя потом! Видно, не знал того, что было хорошо известно многим зекам в мордовских лагерях, а именно — окружающее население продажно, оно за ничтожную плату сдавало органам бедняг, сбежавших из лагерей. По правде сказать, на предательство их толкала не одна корысть, но еще и страх за свою жизнь… Цыгана отправили на девятнадцатый, штрафной отдельный лагпункт. Позже я узнал, что ему не повезло: его убили блатные, они нарочно затеяли драку, вырвали у него хлеб из рук; подонки надеялись таким способом заработать новый срок и попасть в другой лагерь.

Государственный заем

К первомайским праздникам 1947 года, как обычно в Советском Союзе, подняли шумиху об открытии государственного займа «по просьбам трудящихся»; осмелились даже нам, заключенным, предложить помочь советской экономике. Пока призыв выражали общими словами, заключенные отнекивались, ссылаясь на безденежье. Я, хотя имел на счету деньги, помалкивал, но вскоре меня вызвали в КВЧ [79] к начальнику. Я этого ожидал.

— У вас, — начал начальник, — есть деньги. Не желаете подписаться на государственный заем?

— А какова цель займа? — спросил я, чтобы выиграть время. — Он был нужен, когда шла война, но она давно закончилась. На что он теперь?

— Теперь — на восстановление народного хозяйства.

— Понятно. На восстановление не дам.

— Почему?

— Потому что это против моей совести.

— Что значит «против совести»?

— А то и значит, что укреплять советскую экономику — это поддерживать коммунизм. Коммунизм же против Бога, следовательно, помогать советской экономике — это идти против Бога, что недопустимо.

Он пометил что-то у себя в списке.

— Вы недовольны советской властью? — наивно спросил он.

— Да, недоволен, — ответил я невозмутимо, чем очень его шокировал. Он обомлел. Потом черкнул что-то в регистрационном журнале.

— Как же вы можете быть недовольны советской властью? — воскликнул он.

— А как я могу быть довольным, если она арестовала меня безвинно, приговорила к десяти годам принудительных работ и держит меня здесь как раба?

— Если приговорила, значит, за дело.

— За какое такое дело? Я исполнял в Одессе долг католического священника. Меня арестовали и осудили за мою веру. Никакой вины не нашли; из-за отсутствия доказательств меня осудило Особое совещание, без всякого суда.

— Отказываетесь подписаться на государственный заем?

— Отказываюсь.

— Вы раскаетесь в этом.

— Я никогда не дам взаймы Советскому государству. Зачем? Чтобы оно пустило мои деньги на распространение коммунистической заразы? Да ни за что! Ваше государство так обнищало, что клянчит у собственных рабов. И как вам не стыдно просить милостыню у нас, которых вы сами же превратили в оборванцев! — тут я показал ему клочья ваты, торчавшие из моих штанов. — И не стыдно вам, заставив нас задарма работать, отнимать у нас последний грош на хлеб? Я дам вам взаймы, чтобы вы хвалились этим в своей пропаганде? Боже, какое бесстыдство! Вы объявите, что даже заключенные добровольно дали взаймы, а подписаться заставите угрозами.

— Почему угрозами?! — запротестовал начальник.

— А разве нет? Разве вы не угрожаете, говоря мне «вы раскаетесь»? — вскричал я. — Стыдитесь!

Смутившись, он не нашел, что ответить, и отпустил меня; «воспитатель» и «воспитуемый» как бы поменялись ролями.

Пятидесятница

Согласно общим распоряжениям, мы имели право на четыре выходных дня в месяц, однако на деле нас, бывало, заставляли вкалывать две-три недели, а то и больше без отдыха. Отдых приходился на будни чаще, чем на воскресенье, Рождество, Богоявление; даже государственный праздник в будний день не считался выходным, нередко праздник старались осквернить сверхурочными работами.

Была Пятидесятница 1947 года. Хоть и приходилась она, естественно, на воскресенье, день объявили рабочим. «Если вам сегодня так необходимо работать, работайте», — подумал я и не пошел на выход. Это был мой первый формальный отказ выйти на работу; он сошел мне с рук, потому что после поверки меня отвели к врачу, и он дал мне на тот день освобождение; от работы отказались еще трое или четверо. Во второй половине дня в котельной собралась группка католиков на проповедь о Пятидесятнице; начальник котельной был неофитом; я окрестил его несколько месяцев назад (о нем я еще расскажу).