«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони,
Что до свободы перемещения по лагерю, то между 1952 и 1953 годами с этим стало хуже: на ночь бараки запирали снаружи. А днем приходилось прятаться от надзирателей, чтобы они не застали нас в чужом бараке, иначе могли на несколько часов отправить в холодный карцер или на тяжелые работы в малую зону. Кроме этих ограничений, было много других, отравлявших жизнь: достаточно было, например, даже не лечь, а сесть в одежде на тюфяк; или не по правилам застелить его одеялом; или не сложить полосой единственную простыню и не закрыть ею край тюфяка, — и нарушителя ничего не стоило отправить в ШИЗО.
С фотографом
В советских тюрьмах и лагерях брать отпечатки пальцев — обычное дело, но нигде не делали это так часто, как в Речлаге: тут снимали отпечатки пальцев ежегодно, называлось рояль.
Часто фотографировали, но со мной был один особенный случай после октябрьских праздников в 1952 году [114]. Меня вызвали в кабинет начальника отдела кадров лагеря; там же находился и какой-то гражданский с фотоаппаратом. Он велел мне раздеться до пояса и надеть рубашку с воротничком; на диване лежали два пиджака, два галстука и шляпа. Я спросил, зачем это переодевание.
— Не знаю, — ответил фотограф. — У меня приказ сфотографировать вас в гражданской одежде.
— Я на это не гожусь. Потому что делается это наверняка для обмана.
— Почему для обмана? Может, наоборот, это вам на пользу.
— Слабо верится. Уже не в первый раз меня обманывают.
— Обманывают? Кто? — спросил начальник.
— Советская власть.
Тот проглотил пилюлю и промолчал. Фотограф спокойно предложил мне не смотреть на вещи пессимистично, пока я не знаю всех обстоятельств. Решив, что фотография нужна для итальянского посольства в Москве, я надел рубашку. «Они сами поймут, что это монтаж», — подумал я. И еще больше уверился в этом, когда фотограф принялся завязывать мне галстук, который я надевал лишь раз в жизни, когда поступал на военную службу. «Они поймут, что это не моя одежда», — думал я. Надев на меня пиджак, фотограф, сама любезность, пригласил меня сесть и, дважды щелкнув, сказал «спасибо».
Я решил, что сеанс окончен, и поднялся, но тут он берет шляпу, делает залом посередине и надевает ее на меня слегка набекрень и надвинув на глаза. Поправляю шляпу, он снова сдвигает ее на лоб так, чтобы поля прикрывали глаза, а я — опять к затылку. «Пусть видят лицо, — говорю. — Уловки бесполезны, все равно поймут, что это комедия». И с оскорбленным видом опускаю глаза, не внимая просьбам фотографа смотреть прямо и чуть в сторону. Тем не менее фотограф делает третий снимок, снова благодарит и просит снять шляпу, пиджак и галстук [115]. Облегченно вздыхаю, думая, что спектакль окончен, но меня просят еще немного потерпеть.
Фотографу, оказывается, был известен мой сан: завязывая узел на галстуке, он выразил сожаление, что не может меня сфотографировать в одежде священника. Тем временем мне пришло в голову, что я могу так сложить пальцы, что по фотографии легко будет догадаться о моем состоянии. «Если я сложу пальцами рога, то всякий итальянец поймет, что меня силой заставили позировать». И я сунул в кулак левой руки три пальца правой, выставив указательный и мизинец, и прижал руки к груди, чтобы рога попали в объектив. После этого фотограф захотел еще фото без очков. Я снова показал рога и меня отпустили [116].
Когда я вышел после сеанса в коридор, то на вопрос заключенного, что я делал там так долго, ответил: «Эти дьяволы фотографировали меня в роскошном костюме, чтобы на воле поверили, что мы здесь купаемся в роскоши». Позднее меня мучило, что я помог советской пропаганде в Италии, а то и в ООН; я долго упрекал себя, что проявил слабость перед врагами истины.
Исчезновение тиранов
Мой дорогой друг, отец Иулий 3., рассказал мне, какой сон приснился ему пару дней назад. «Вижу грандиозный клуб в форме пятиконечной звезды. Котлован вырыт, и вся советская аристократия собралась на закладку первого камня. Сталин залезает на пьедестал и только начинает речь, как вдруг падает на дно котлована. Подбегают поднять, но тот уже не дышит. Раздается крик: „Умер! Умер!“ Дальше пышные похороны, Сталин в золотом или позолоченном гробу, народ отовсюду, гром оркестров». Так рассказывал отец Иулий примерно второго марта 1953 года, за два или три дня до того, как московское радио сообщило о тяжелой болезни вождя.
Сон сбылся, и советские лагеря и тюрьмы вздохнули с облегчением. Однако во время похорон пришлось и нам, по приказу начальства, прервать работу на пять минут молчания. Всем хотелось веселиться, а не плакать, но мы охотно выполнили приказ: тиран, при жизни не дававший покоя, хотя бы смертью дал пять минут отдыха. Надежда проснулась со смертью Сталина и укрепилась, когда, глядя на новых правителей, мы заключили, что умереть ему помогли.
Первым признаком явились скорые перестановки в министерствах и серьезные замены в Президиуме Верховного Совета. Вторым признаком, более значительным, стало прекращение дела врачей-евреев, обвиненных в покушении на жизнь Старой Лисы. Последовала первая речь Маленкова — из одних цифр, показавших народную нищету; он словно хотел разрушить всю ложь по поводу роста благосостояния от пятилетки к пятилетке. Складывалось впечатление, что под красным знаменем умело затевается переворот и что коммунистическая система рухнет не сегодня, завтра.
Объявили амнистию для уголовников, и поползли слухи, что грядут послабления для политических. Надежды укрепились в середине июня того же 1953 года, когда стали приходить известия об отправке на родину значительного числа немцев и других иностранцев; но главной надеждой стал арест Берии, правой руки Сталина. Уже празднование Первого мая показало, что дела Берии плохи: зеки, ходившие на работу за зону через поселок Рудник, рассказали, что с фасада поселкового клуба исчез его портрет. Правда, потом портрет вернулся, и вроде все успокоилось, но в одно прекрасное утро, как раз когда мы выстроились в бараке на поверку, московское радио вместо обычных газетных новостей сообщило, что меры, принятые Президиумом Верховного Совета, позволили сорвать личину с негодяя и «предателя Родины» Берии.
В этот момент в барак входил надзиратель, чтобы пересчитать нас; услышав радио, он остолбенел, словно ему саданули по шее. Бывших подчиненных Берии точно подменили: вчерашние сатрапы стали овечками; особенно присмирели они, когда та же судьба постигла Абакумова, Игнатова и прочих начальников МВД. Потрясение длилось несколько недель, пока чекисты пребывали в растерянности, а зеки осмелели. Охранник или офицер, рискнув сделать нам замечание, в ответ слышал: «Эй, потише, прошли бериевские времена».
Между надеждой и отчаянием
Тем временем от эйфории перемен или от усталости, скопившейся за годы каторги, участились отказы от работы на рабских условиях. Возможно, отстаиванию прав помогли дошедшие до Воркуты вести о забастовках в Норильском лагере в мае-июне того же года; забастовки, вроде успешные в первые недели, кончились трагически — расстрелом примерно двухсот заключенных, но об этом стало известно позднее.
МВД тем временем оправлялось от удара, нанесенного ликвидацией Берии. На его место пришел Круглов, стало ясно, что борьба против Берии была просто борьбой за власть. Вернулись репрессии против бастовавших: БУР, ШИЗО, карцер, урезанные пайки, наручники, смирительные рубашки. А в лагерниках снова недоверие, разочарование, озлобление. «Как?! — думали и говорили мы, политзаключенные. — Убийцам и ворам — амнистия, а политзекам — посулы».
Поначалу репрессии дали обратный результат: отказы от работы множились; в июле на одной только восьмой шахте за несколько дней их было больше сотни. Тогда выделили еще одно отделение строгого режима, подчиненное нашему; с первой группой зеков, отказавшихся от работы в шахте, в отделение отправили и меня, не отказчика. Это было 22 июля, ночью 23-го отправили и других, до 10 августа число присланных отказчиков и неотказчиков продолжало расти. Люди с Рудника рассказывали впоследствии, что начальник лагеря Бчанка, обозленный на заключенных в ШИЗО, приказал зекам выходить по одному: те выходили, а охранники ударами и пинками передавали их друг другу; упавших сам подполковник пинал ногами — дух Сталина и Берии вернулся во всей красе.
Что до свободы перемещения по лагерю, то между 1952 и 1953 годами с этим стало хуже: на ночь бараки запирали снаружи. А днем приходилось прятаться от надзирателей, чтобы они не застали нас в чужом бараке, иначе могли на несколько часов отправить в холодный карцер или на тяжелые работы в малую зону. Кроме этих ограничений, было много других, отравлявших жизнь: достаточно было, например, даже не лечь, а сесть в одежде на тюфяк; или не по правилам застелить его одеялом; или не сложить полосой единственную простыню и не закрыть ею край тюфяка, — и нарушителя ничего не стоило отправить в ШИЗО.
С фотографом
В советских тюрьмах и лагерях брать отпечатки пальцев — обычное дело, но нигде не делали это так часто, как в Речлаге: тут снимали отпечатки пальцев ежегодно, называлось рояль.
Часто фотографировали, но со мной был один особенный случай после октябрьских праздников в 1952 году [114]. Меня вызвали в кабинет начальника отдела кадров лагеря; там же находился и какой-то гражданский с фотоаппаратом. Он велел мне раздеться до пояса и надеть рубашку с воротничком; на диване лежали два пиджака, два галстука и шляпа. Я спросил, зачем это переодевание.
— Не знаю, — ответил фотограф. — У меня приказ сфотографировать вас в гражданской одежде.
— Я на это не гожусь. Потому что делается это наверняка для обмана.
— Почему для обмана? Может, наоборот, это вам на пользу.
— Слабо верится. Уже не в первый раз меня обманывают.
— Обманывают? Кто? — спросил начальник.
— Советская власть.
Тот проглотил пилюлю и промолчал. Фотограф спокойно предложил мне не смотреть на вещи пессимистично, пока я не знаю всех обстоятельств. Решив, что фотография нужна для итальянского посольства в Москве, я надел рубашку. «Они сами поймут, что это монтаж», — подумал я. И еще больше уверился в этом, когда фотограф принялся завязывать мне галстук, который я надевал лишь раз в жизни, когда поступал на военную службу. «Они поймут, что это не моя одежда», — думал я. Надев на меня пиджак, фотограф, сама любезность, пригласил меня сесть и, дважды щелкнув, сказал «спасибо».
Я решил, что сеанс окончен, и поднялся, но тут он берет шляпу, делает залом посередине и надевает ее на меня слегка набекрень и надвинув на глаза. Поправляю шляпу, он снова сдвигает ее на лоб так, чтобы поля прикрывали глаза, а я — опять к затылку. «Пусть видят лицо, — говорю. — Уловки бесполезны, все равно поймут, что это комедия». И с оскорбленным видом опускаю глаза, не внимая просьбам фотографа смотреть прямо и чуть в сторону. Тем не менее фотограф делает третий снимок, снова благодарит и просит снять шляпу, пиджак и галстук [115]. Облегченно вздыхаю, думая, что спектакль окончен, но меня просят еще немного потерпеть.
Фотографу, оказывается, был известен мой сан: завязывая узел на галстуке, он выразил сожаление, что не может меня сфотографировать в одежде священника. Тем временем мне пришло в голову, что я могу так сложить пальцы, что по фотографии легко будет догадаться о моем состоянии. «Если я сложу пальцами рога, то всякий итальянец поймет, что меня силой заставили позировать». И я сунул в кулак левой руки три пальца правой, выставив указательный и мизинец, и прижал руки к груди, чтобы рога попали в объектив. После этого фотограф захотел еще фото без очков. Я снова показал рога и меня отпустили [116].
Когда я вышел после сеанса в коридор, то на вопрос заключенного, что я делал там так долго, ответил: «Эти дьяволы фотографировали меня в роскошном костюме, чтобы на воле поверили, что мы здесь купаемся в роскоши». Позднее меня мучило, что я помог советской пропаганде в Италии, а то и в ООН; я долго упрекал себя, что проявил слабость перед врагами истины.
Исчезновение тиранов
Мой дорогой друг, отец Иулий 3., рассказал мне, какой сон приснился ему пару дней назад. «Вижу грандиозный клуб в форме пятиконечной звезды. Котлован вырыт, и вся советская аристократия собралась на закладку первого камня. Сталин залезает на пьедестал и только начинает речь, как вдруг падает на дно котлована. Подбегают поднять, но тот уже не дышит. Раздается крик: „Умер! Умер!“ Дальше пышные похороны, Сталин в золотом или позолоченном гробу, народ отовсюду, гром оркестров». Так рассказывал отец Иулий примерно второго марта 1953 года, за два или три дня до того, как московское радио сообщило о тяжелой болезни вождя.
Сон сбылся, и советские лагеря и тюрьмы вздохнули с облегчением. Однако во время похорон пришлось и нам, по приказу начальства, прервать работу на пять минут молчания. Всем хотелось веселиться, а не плакать, но мы охотно выполнили приказ: тиран, при жизни не дававший покоя, хотя бы смертью дал пять минут отдыха. Надежда проснулась со смертью Сталина и укрепилась, когда, глядя на новых правителей, мы заключили, что умереть ему помогли.
Первым признаком явились скорые перестановки в министерствах и серьезные замены в Президиуме Верховного Совета. Вторым признаком, более значительным, стало прекращение дела врачей-евреев, обвиненных в покушении на жизнь Старой Лисы. Последовала первая речь Маленкова — из одних цифр, показавших народную нищету; он словно хотел разрушить всю ложь по поводу роста благосостояния от пятилетки к пятилетке. Складывалось впечатление, что под красным знаменем умело затевается переворот и что коммунистическая система рухнет не сегодня, завтра.
Объявили амнистию для уголовников, и поползли слухи, что грядут послабления для политических. Надежды укрепились в середине июня того же 1953 года, когда стали приходить известия об отправке на родину значительного числа немцев и других иностранцев; но главной надеждой стал арест Берии, правой руки Сталина. Уже празднование Первого мая показало, что дела Берии плохи: зеки, ходившие на работу за зону через поселок Рудник, рассказали, что с фасада поселкового клуба исчез его портрет. Правда, потом портрет вернулся, и вроде все успокоилось, но в одно прекрасное утро, как раз когда мы выстроились в бараке на поверку, московское радио вместо обычных газетных новостей сообщило, что меры, принятые Президиумом Верховного Совета, позволили сорвать личину с негодяя и «предателя Родины» Берии.
В этот момент в барак входил надзиратель, чтобы пересчитать нас; услышав радио, он остолбенел, словно ему саданули по шее. Бывших подчиненных Берии точно подменили: вчерашние сатрапы стали овечками; особенно присмирели они, когда та же судьба постигла Абакумова, Игнатова и прочих начальников МВД. Потрясение длилось несколько недель, пока чекисты пребывали в растерянности, а зеки осмелели. Охранник или офицер, рискнув сделать нам замечание, в ответ слышал: «Эй, потише, прошли бериевские времена».
Между надеждой и отчаянием
Тем временем от эйфории перемен или от усталости, скопившейся за годы каторги, участились отказы от работы на рабских условиях. Возможно, отстаиванию прав помогли дошедшие до Воркуты вести о забастовках в Норильском лагере в мае-июне того же года; забастовки, вроде успешные в первые недели, кончились трагически — расстрелом примерно двухсот заключенных, но об этом стало известно позднее.
МВД тем временем оправлялось от удара, нанесенного ликвидацией Берии. На его место пришел Круглов, стало ясно, что борьба против Берии была просто борьбой за власть. Вернулись репрессии против бастовавших: БУР, ШИЗО, карцер, урезанные пайки, наручники, смирительные рубашки. А в лагерниках снова недоверие, разочарование, озлобление. «Как?! — думали и говорили мы, политзаключенные. — Убийцам и ворам — амнистия, а политзекам — посулы».
Поначалу репрессии дали обратный результат: отказы от работы множились; в июле на одной только восьмой шахте за несколько дней их было больше сотни. Тогда выделили еще одно отделение строгого режима, подчиненное нашему; с первой группой зеков, отказавшихся от работы в шахте, в отделение отправили и меня, не отказчика. Это было 22 июля, ночью 23-го отправили и других, до 10 августа число присланных отказчиков и неотказчиков продолжало расти. Люди с Рудника рассказывали впоследствии, что начальник лагеря Бчанка, обозленный на заключенных в ШИЗО, приказал зекам выходить по одному: те выходили, а охранники ударами и пинками передавали их друг другу; упавших сам подполковник пинал ногами — дух Сталина и Берии вернулся во всей красе.