Бох и Шельма - Акунин Борис. Страница 6
– Молодец, не ошибся я в тебе, – молвил купчина. – Завтра с утра поплывем.
Поплыли.
От Нова-города вверх по Мсте; у волока разгрузились, и бурлаки обратились волочильщиками, дотащили насад до Волги, невеликой речки. Там Шельма новгородскую артель рассчитал, потому что до самой Ржевы плыть было всё вниз по течению.
В городе Зубцове надо было поворачивать – дальше начиналась Тверь, куда заплывать незачем. Тверичи новгородцев не любят и после недавней войны к себе не пускают.
Наняли новых бурлаков, тянуться вверх по реке Вазузе до Вязьмы, литовского городка. Оттуда, через литовскую же Калугу, надо было доплыть до города Одоева, а дальше водный путь заканчивался и начинался сухопутный.
Речное путешествие шло гладко и покойно – за исключением одной жуткой жути, о чем сказ впереди.
Днем Бох играл сам с собой в шахи, или щелкал на абакусе, записывал цифирь, или просто смотрел на берега и реку, надев свой барет, и это означало, что подходить к нему нельзя – думает, а о чем – поди знай. Ночью, если звездная, немец подолгу глядел в небо через медную трубку. Зачем – опять непонятно.
Но если у купца на седой голове была одна бархатная калотта, а сам он не писал и не двигал по доске фигуры, Яшка смело к нему подходил и заводил беседу, это не возбранялось. Иногда, правда, посреди увлекательного разговора, Бох вдруг становился рассеян и лез в мантельташ за грифельком. Мантельташ – это у немцев такой лоскут, пришиваемый поверх плаща-мантеля, навроде малой сумки. У хозяина в том хранилище лежали мелкие полезные вещицы: печатка – к письму прикладывать, книжечка для цифири, грифель чем в книжечке писать и складной ножик чем острить грифель. Если Бох начинал калякать по бумаге, Яшка сразу отходил. Знал: сейчас господин и барет нацепит.
Тогда Шельма отправлялся к кнехтам, чесал языки с ними. Не больно-то увлекательные выходили беседы, но молча Яшка существовать не умел – если, конечно, не был занят делом.
Единственный, с кем он никогда не заговаривал и даже близко не подходил, был страшный Габриэль. К нему и немцы не совались, боялись.
А ужасному человеку, кажется, никто был и не нужен. Он обычно сидел на борту, свесив наружу ножищи в красных сапогах, и делал одно из двух: либо почесывался в разных местах, прежде всего по плешивой макухе, своим редкозубным железным гребнем – вот, оказывается, для чего висел на поясе сей предмет (так, во всяком случае, думал Яшка, пока не случилась жуткая жуть, про которую уже скоро); либо же вымастыривал нечто более удивительное – широким ножом с невероятной искусностью вырезал цветы из всякой снеди. Годились ему и яблоко, и свекла, и репа, и морковина – что угодно. Мог и слепить цветок – например, из хлеба или мягкого немецкого сыра. Розы, ромашки, толипаны, лилии выходили из костлявых пальцев будто живые, и даже краше, чем живые. Но заканчивалось всегда одинаково. Габриэль долго вертел готовый цветок, разглядывал что-то, подправлял, а потом, налюбовавшись, сжирал. Глядеть на это было тошно – Яшка отворачивался.
Однажды, когда Бох был в разговорчивом настроении, Шельма набрался смелости и спросил: отчего это Габриэль такую красоту жрет, не сохраняет?
– Я думал про это, – ответил купец. – И вот что мне кажется. Габриэль страшный, правда?
– Бррр, – подтвердил Яшка.
– Самые страшные люди – те, кто не находит в жизни ничего достойного и красивого. Им ничего и никого не жалко, от этого они безжалостны. Но красоту они тоже чувствуют и тоскуют по ней сильнее, чем остальные. Габриэль делает красоту своими пальцами, потому что не находит ее вокруг.
Шельма подумал-подумал – развел руками:
– Чего-то я не понял.
– Может, я всё это напридумывал. – Бох задумчиво погладил бороду. – Я люблю придумывать. Почему бы тебе не спросить у Габриэля самому?
Яшка поежился. Купец же засмеялся, он нынче был весел и словоохотлив.
– Рассказать, как я взял его на службу? Ну, слушай… Был я по делам в Константинополе и однажды увидел, как у городской стены рубят головы захваченным арабским пиратам. Осужденных преступников было не меньше тридцати, а палач всего один, но в своем жестоком ремесле великий мастер. Мне нравится наблюдать за теми, кто красиво делает свое дело, даже такое страшное. Палач двигался легко, точно и изящно, будто королевский танцовщик. Головы слетали с плеч и сами откатывались в положенное место; кровь била струями, но ни одна капля не попадала на белоснежное одеяние палача. Должен сказать, что на казнь Габриэль всегда переодевался из красного в белое.
– Так вот он кто. Кат! – ахнул Шельма, с ужасом и отвращением оглянувшись на Габриэля, хрупающего несказанной красы розу, которая была вырезана из большой луковицы.
– Да. Он служил главным палачом в константинопольском Санктории, ведомстве казней и пыток. Чем древнее страна, тем изощренней там истязают и умерщвляют людей. А Византии уже тысяча лет, ее палачи славятся как на Востоке, так и на Западе. Габриэль был лучшим из них. Никто не умеет убивать искуснее. Поэтому я переманил его из Санктория.
– А зачем тебе слуга, который искусен в убийстве? – боязливо спросил Яшка.
– В мире без убийств нельзя. Так не лучше ли, если это делается искусно? Габриэль хорош еще и тем, что убивает безо всякой злобы – как дровосек, срубающий дерево.
Черт знает, кто из вас страшнее – ты или твой аспид, подумал Шельма, слушая рассудительный голос Боха. А тот еще не наговорился.
– Знаешь, когда я окончательно решил забрать его с собой? Спросил у начальника Санктория, как Габриэль ведет допрос, какие применяет пытки. Я очень не люблю тех, кто упивается мучительством. Убивать – одно дело, на этом держится вся природа. Терзать беззащитную жертву – совсем другое, придуманное негодяями. Начальник Санктория сказал: «Мой старший мастер редко использует клещи и сверла. Он просто берет за плечи, смотрит в лицо, и человек сразу рассказывает всю подноготную. Допрос проходит быстро и чисто. У Габриэля такие глаза, что я и сам стараюсь не встречаться с ним взглядом».
И Яшка вспомнил, как в страшный день прижигания клеймом хотел скакнуть в окно и даже было вырвался из цепких лап Габриэля – но оглянулся на чудище и окоченел, замороженный ледяным взглядом.
Тряхнул плечами, прогоняя скверную картину. Спросил про интересное:
– Ты переманил его у греков? Посулил больше денег? Сколько?
– Габриэль равнодушен к деньгам. Ему нужно, чтобы говорили, кого убивать, а в остальное время не мешали делать съедобные цветы. Душа этого существа таинственна. Про себя я называю его «Раб красоты». Ты спрашивал, зачем он ест цветы. Попробую объяснить еще раз. Истинный ценитель красоты знает: по-настоящему прекрасно лишь то, что недолговечно. Подлинная красота – то, что принадлежит тебе одному. Многие уверены: сделать что-то своей безраздельной собственностью можно, лишь поглотив предмет вожделения без остатка. Когда Габриэль съедает красоту, она навсегда остается с ним. Поглощение – высшая форма собственности.
Замудрился ты что-то, дядя, подумал Яшка. Собственность – то, что можно продать. А съеденное продашь разве что золотарям, которые дерьмо из выгребных ям покупают и на удобрение возят.
– Как же ты переманил его, если не деньгами?
– Очень просто. Дал ему посмотреть мне в глаза и не отвел взгляда.
– И всё?
– А ты попробуй. Палач прежде не встречал людей, которые его не боятся. Мы с ним довольны друг другом. Я ему говорю, что делать. Он исполняет, в точности. Уговор такой: убивать только по моему приказу, а больше никого не трогать.
Скоро после этой памятной беседы и случилась жуткая жуть, про какую уже говорено.
Было это на литовской реке, название которой Яшка позабыл. В лесном краю где-то между Воротынском и Козельском.