Загадки княжны Таракановой - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 39
– А что значит сие: «Во имя вас самихблаговолите выслушать»?
– Это то самое и значит, князь: «Во имя вас самих», – твердо и жестко ответил голос с кровати.
– Да, письмо не много лучше предыдущих. Дерзости по-прежнему… – Он вздохнул и поднялся.
– Ах, князь, как удалось вам сохранить доброе сердце? Бог благословит вас и всех, кто вам дорог, но помогите мне. Я изнемогаю. День и ночь в моей камере эти люди. Это при нынешнем-то моем положении. И главное: не с кем словом перемолвиться. Они не понимают меня. И эта страшная болезнь…
Добрейший князь только махнул рукой и вышел из камеры. У дверей камеры уже ждал его обер-комендант крепости.– Вернуть хорошую пищу… Вывести людей… И вернуть камер-фрау! – не дожидаясь приказа, находчиво отрапортовал комендант.
Коломенское. Девять часов утра.
В кабинете императрица и князь Вяземский.
– Князь Александр Михайлович Голицын пишет, что она при смерти, – сказал Вяземский.
– Донесения князя напоминают стихи, – усмехнулась императрица. – Как он там написал? «Она возбуждает в людях доверие и даже благоговение», – усмехнулась императрица. – Это о бесстыжей беременной развратнице!.. Но пока он сочиняет эти стихи, дело не движется. Вместо раскаяния нам предлагают пустые просьбы от наглой бестии.
Пусть князь объяснит ей в последний раз: никогда я с ней не встречусь. Кстати, коль она так больна и, как он пишет, «в объятиях смерти», пусть князь уговорит ее причаститься. – Императрица посмотрела на Вяземского.– Послать к ней духовника и дать приказ, чтоб тот духовник довел ее увещеваниями до полного раскрытия тайны. О нижеследующем донести немедля с курьером, – тотчас сформулировал Вяземский.
«Слава богу, хоть этот не поэт!» – усмехнулась Екатерина.
В кабинете Голицына Ушаков докладывал князю:
– В Казанском соборе нашли. Священник Петр Андреев. Он и по-немецки, и по-французски понимает.
– Присягу заставь принять о строжайшем соблюдении тайны и ко мне завтра позови.
Вошел камердинер и объявил:– Курьер из Москвы от императрицы…
Голицын сидел за столом с письмом императрицы в руках.
«Который день подряд занимается матушка сим делом…»
Голицын, бормоча, с изумлением читал письмо:
– «Не надо посылать к ней никакого священника и более не надо допрашивать развратную лгунью. Вместо того предложить поляку Доманскому рассказать всю правду. И коли он правду расскажет о бесстыдстве сей женщины, присвоившей себе царское имя, разрешить ему обвенчаться с ней. После чего, – с величайшим удивлением прочитал князь, – дать дозволение немедля увезти ее в отечество, чем и закончить все дело.Добейтесь от нее согласия обвенчаться с поляком, чтобы раз и навсегда положить конец и будущим возможным обманам».
Князь торопливо позвонил в колокольчик. Вновь появился камердинер.
– Закладывать в крепость, – приказал князь. И добавил, обращаясь к Ушакову: – Смилостивилась над разбойницей матушка!
Он продолжал дочитывать письмо:
– «Коли не захочет бессовестная лгунья венчаться с Доманским, пусть сама откроет бесстыдную свою ложь. И, как только откроет, что бессовестно присвоила себе чужое имя, дать ей незамедлительно возможность возвратиться в Оберштейн и восстановить свои отношения с князем Лимбургом. Коли упорствовать будет и предложение сие не примет, объявить ей вечное заточение. Сии предложения от себя делайте, а имя наше ведомо ей быть недолжно».
Потрясенный Голицын садился в карету, изумленно бормоча:
– Это что же такое? Полное помилование?!Приехав в крепость, князь пришел в камеру Доманского.
Елизавета по-прежнему лежала в темноте на кровати. Теперь в камере не было караульных. Рядом с кроватью молча сидела камеристка Франциска, когда торопливо вошел князь. Он был один, без Ушакова. По знаку князя камеристка вышла из камеры.
– Хоть вы по-прежнему бессовестно запирались, но радуйтесь! Я принес вам необычайное известие.
– Я слушаю вас, князь, – равнодушно ответили из темноты.
– Сватом себя чувствую, – засмеялся князь. – Сейчас сюда приведут приближенного вашего Михаила Доманского. Он безмерно любит вас, и он просит вашей руки.
– Вы с ума сошли, – зашептали с кровати.
– Я удаляюсь, – продолжал князь. – И пусть камер-фрау подготовит вас…
– Не надо. Я достаточно уверена в себе, князь, чтобы принять его в обычном виде.
Ушаков и солдаты уже вносили в камеру свечи.
Она уселась на постели и, усмехаясь, глядела на дверь. В камеру ввели Доманского. Он с испугом, почти с ужасом смотрел на исхудалое темное лицо.И она глядела на него.
«Как она на него смотрит. Клянусь, вовек не видел такой нежности… Кажется, дело сделано!»
– Итак, вам предлагают свободу и возможность немедля повенчаться, – торжествовал Голицын, предвкушая развязку – После чего вы оба получаете право возвратиться в отечество господина Доманского. Конечно, при условии, что вы тотчас сообщите следствию тайну вашей лжи, сударыня. Все будет исполнено в точности, мое вам слово!
– Я правильно поняла вас, князь? Мы получаем свободу, коли я соглашусь признать себя дочерью трактирщика, булочника или чем-то там еще?
Доманский напряженно ждал ее ответа. Ушаков приготовился записывать. Она все с той же невыразимой нежностью смотрела на поляка.
– Вы и так получите свободу, мой друг, – тихо сказала она Доманскому. – Я вам ее обещаю. Свободу без моих лжесвидетельств… – И обратилась к князю: – А сейчас уведите его!
– Простите меня за мои показания, Ваше высочество. Я просто хотел… – начал Доманский.
Она усмехнулась:
– Я вас прощаю. – И почти крикнула: – Уведите!
Изумленный князь приказал солдатам:
– Уведите!
Доманского увели. Она смотрела, как он уходил в открывшуюся дверь камеры. Когда дверь захлопнулась, она начала хохотать. Она хохотала во все горло.
– Ох, князь, вы представляете меня замужем за этим несчастным, необразованным, жалким человеком?
– Но он красив… – беспомощно начал князь.
– Он недостаточно красив, чтобы обменять смерть дочери императрицы на жалкую жизнь госпожи Доманской.
– Хорошо. Тогда последнее предложение… – безнадежно сказал князь и добавил строго: – Но запомните, последнее!
Она молча глядела на него.
– Вы сами расскажете правду…
– Правдой вы называете то, что хотела бы услышать от меня императрица?
Князь будто не слышал.
– И за это вы получите возможность тотчас вернуться в Оберштейн и стать женой Лимбурга.
– Вы уверены, что он возьмет в жены признавшуюся лгунью? Хотя это досужий вопрос, ибо я сейчас думаю уже о другом женихе. И я приду к нему тем, кем была: дочерью русской императрицы. Передайте вашей государыне, – хрипло засмеялась она, – что ей остается только одно – увидеть меня. И пусть поторопится, а то жених уже поджидает.
Она закашлялась. Кашляла долго. Потом вытерла кровь и насмешливо посмотрела на князя.
– Я исчерпал все, сударыня. И милосердию есть предел… – И он начал торжественно: – Как нераскаявшаяся преступница, вы осуждаетесь на вечное заточение в крепости.
– Вечным, князь, ничего не бывает. Даже заточение.
– И никакого духовника за постоянную вашу ложь к вам не пришлют. Умрете как жили – лгуньей.
– Не пришлют – и не надо, – сказала она и равнодушно повернулась к стене.
Ушаков и солдаты уносили свечи. Голицын тяжело встал и пошел за ними к дверям камеры.– Итак, я жду ее, – сказали ему вслед из темноты.
Из донесения князя А.М. Голицына императрице Екатерине, августа 12 дня 1775 года: «Лживое упорство, каковое показала она, когда ни сама, ни Доманский не прибавили ни слова к данным прежде показаниям, хотя предоставлены им были высшие из земных благ: ему – обладание прекрасной женщиной, в которую он влюблен до безумия, ей – свобода и возвращение в графство свое Оберштейн… Из показаний ясно видно, что она бесстыдна, бессовестна, лжива и зла до крайности и никакими строгими мерами нельзя привести ее к раскрытию нужной истины».