Наследники Фауста (СИ) - Клещенко Елена Владимировна. Страница 72

— Еще об одном спрошу вас. Расскажете мне когда-нибудь о матери?

О матери… (Тень мелькнула и скрылась.) Расскажу, когда родишь. Сейчас не время, сама сказала.

Родить, однако, мне предстояло еще нескоро: ближе к концу весны. Теперь я много времени проводила с отцом. Мне не составляло труда называть его этим словом. Возможно, потому, что настоящего отца у меня сроду не было, и суть этого имени — «отец» — в моих глазах была не больше скрюченного тельца в колбе. Я звала его на «вы», и он также был очень осмотрителен — страх его и злоба стали почти неощутимы, как-то он их прятал, хоть и разговаривал мыслями. И лишь однажды он разрешил мне заметить иное: тоску и одиночество, и как ему не хочется, чтобы я уходила. Но я это запомнила.

Мы говорили о чем придется. Он вспоминал свою жизнь, бесчисленные города и университеты, лично известных ему князей и епископов, забавные приключения и медицинские казусы, книги и диспуты. Он не чинясь рассказывал мне о Дядюшке, о договоре, об их совместных похождениях, и мы оба хохотали, когда я спела ему песенку, давным-давно услышанную неким студентом в «Рогах и Кресте», — о том, как Фауст ездил верхом на бочке и проучил скареду-хозяина. Тщеславия ему было не занимать, он жадно выспрашивал, что еще о нем рассказывают. Или же тут было не тщеславие, а жажда посмертного бытия, иного, чем уготованное ему?..

Историю с господином Хауфом он рассказал охотно.

Было дело, я поссорился с куманьком. Сказал, что обойдусь без него и отныне считаю наш договор недействительным. Ну, имелись причины. Он ответил: хорошо, прощай, — и сгинул. А через день или два пришли за мной. Отыскались и улики, и свидетели. И главное, судили меня за то, что я совершал без его помощи. За богохульные речи и врачевание, якобы колдовское. Этот гад, тогда его звали брат Хельмут, тоже там был. И то хорошо, что назвался я в том городе придуманным именем, не могли на меня повесить всех грехов Фауста. А впрочем, хуже бы не было. Ай, счастье наше, что мы выперли инквизицию куда подальше со всеми папистами вместе, хоть такие, как брат Хельмут, и стараются нам компенсировать нехватку, да эти дела быстро не делаются — одних секретарей сколько нужно, не считая иных умельцев… Память милостива, одной рукой пишет, другой стирает. Я, правда, умел терять сознание по своему произволу. Это помогало на допросах, зато прижигали меня фитилями, чтобы очнулся. И вот на третий день, кто бы мог вообразить, — поднимаю веки и вижу — мой Кристоф. (То бишь ныне — твой, а не мой.) Я было подумал, что очутился на воле, но он подал знак, чтобы я молчал, и дал мне глотнуть из склянки. Тут я потерял сознание не своим хотением, а очнулся уже и вправду на воле — ночью, от холода. Каким образом он выпросил мое мертвое тело для препарирования, не знаю, этого он не рассказал ни тогда, ни потом. Сказал только, что известил его о моем несчастии сам куманек. Видно, правду пишут о том, как они забавляются людьми. Одних науськал на меня, другого прислал на выручку, а сам как бы и ни при чем. Словом, обнялись мы, он перевязал меня и помог одеться, потом вывел во двор и посадил на коня. Тут же я и покинул город. А он остался еще на месяц, дабы никому не внушить подозрений. Теперь ты знаешь, чем я ему обязан. И чем — господину Хауфу…

Отца заметно обрадовало, когда я спросила у него разъяснений по астрономии. Отвечать он взялся с таким усердием, что звезды сами вспыхнули в моих закрытых глазах, ярче и ближе между собой, чем наяву, и быстрее совершали положенные движения.

Я поняла, каким образом Янка выучила язык. Дети учатся ходить и говорить, подражая взрослым, подражанием можно научиться танцевать, копать или грести — но трудно подражать мыслям, ибо они не видны. (Я разумею подлинное подражание, а не повторение чужих слов, прочитанных или услышанных.) Но я слышала чужие мысли как свои собственные — хоть и научилась отличать их от своих, по цвету ли, по запаху, если есть у мыслей запах и цвет. В голове у меня возникал запутанный чертеж — и тут же, без всякого усилия с моей стороны, на нем обозначались важнейшие точки, соединялись линиями, и возникал ответ. После этого куда как легче было самой проделать нечто сходное.

Когда я рассказала отцу про мою неудачу с флорентийскими стеклами, он рассмеялся.

Глупая ты девочка, так те-то стекла были мои! Ты молодая, а я был старик; ты, когда читаешь, наклоняешься к книге, а я откидывал голову назад. Но это не беда. Вынем линзы, мне они больше не пригодятся, а для тебя сделаем новые.

А дальше началось подлинное одержание! Он научил меня, как ослабить винты на оправе, чтобы она выпустила стекла, в каком сундуке найти толстые хрустальные кружочки, крупный и мелкий песок для шлифовки и иные нужные вещи. Словно я забыла о том, что когда-то хорошо умела, а сейчас опять вспоминала, как закреплять стекло на круглом вертящемся столике (теперь я отлично знала, для чего этот нелепый станок!), как водить стеклом по стеклу, чтобы нижнее стало выпуклым, а верхнее вогнутым, как слушать шорох и посвистывание песка между стеклами и соразмерять по нему усилия и время работы. Закрытый ларец стоял рядом, на полке, и я все время понимала, что мои ощущения сопрягаются с чужой памятью о них. Чужой навык зудел в моих пальцах, делал движения легче и точнее, заставлял руку ходить плавно, ловить тяжесть хрустальной лепешки, не давая ей ни завалиться на краю, ни залипнуть в середине. Шлифовка линзы — приятнейшая из работ, для тех, кто умеет ее делать. И я видела, что отец тоже почти счастлив.

Кабы знал, что ты такая смышленная, нипочем бы тебя не оставил… жила бы со мной. А впрочем, тогда бы ты еще раньше снюхалась с этим прытким малым.

— Может, и нет, если бы он знал меня сопливой девчонкой!

И верно. Да я пустое болтаю, в этом доме отроковице нечего было делать… Эй, эй, довольно, а то провалишь середину! Теперь меньше сдвигай… Да и я не стал бы тебя учить, если бы все не вышло вот так.

Янка подолгу сидела с нами. Второго шлифовального прибора в доме Фауста не было, но девочка и не стремилась работать вместо меня. Гораздо больше ее занимали игры с уже готовыми стеклами: радуги, тонкие либо размытые, отражения свечного пламени и маленькие светлые точки, отлетающие от зеркальных граней. Стекла она брала очень бережно, и было в этих ее ребяческих забавах что-то слишком серьезное. Как будто ей задали задачу, которую надо непременно решить, только бы догадаться, с чего начать. Я спрашивала, что ей хочется сделать, она отвечала своеобычным: «Нет, — так…»

Матовую линзу, облитую водой, проверяют свечой, а для полированной есть свои хитрые способы. Сначала — радуги, живущие между одним и другим стеклом, потом экран и тончайшее лезвие. Да где его взять, это лезвие? Закаленные ланцеты, тоньше травяного листа, были в инструментарии Кристофа — я любила их рассматривать, но инструменты он взял с собой… Чем плохи мысленные разговоры — нельзя открыть свою тоску даже самой себе.

Ну что ж, на нет и суда нет, — торопливо отозвался отец. — Волос подойдет, если натянуть его.

Но мой волос оказался слишком светел, неудобно было смотреть. Янкина серебряная коса не годилась тем более. И тут вошла Ада, прямо с кухни — растрепанные темно-каштановые пряди касались щек.

— Ада, миленькая, дай мне один твой волосок — испытать линзу, — попросила я.

— Чего? Волосок?! — маленькая девушка схватилась пальцами за свои космы и глянула так, как будто я ей предложила обриться наголо.

Блестящая мысль! Ты бы еще кварту крови у нее спросила!

Беззвучный окрик отца привел меня в соображение. Девушка служит в доме чернокнижника, страхов натерпелась, разговоров наслушалась, насилу-то привыкла, и тут хозяйке зачем-то понадобился ее волос… Слышала Ада его или нет, но глаза выпучила еще дальше. И что же мне теперь делать — объяснять ей про световые лучи и движение их в стекле?!

— Ах нет, пожалуй, не надо, — сказала я. — Принеси черных шелковых ниток.