О себе (сборник) - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 15
Но он… Он быстро согласился, поставив лишь одно условие – он приходит на Бронную со своими десятью актерами. И условие, конечно же, было принято.
Но это согласие Эфроса очень разочаровало.
И меня, в том числе. Я его тогда не очень понимал. Дело в том, что человек часто определяется тем, что у него можно отнять. Вот у этого вынь орденок из петлицы, и он – несчастный. Вот у этого – забери должность… А у Эфроса можно было отнять все, только оставить ему одно – возможность репетировать. Он очень точно написал: «Репетиция – любовь моя».
Наш другой знаменитый тогда режиссер Валентин Плучек ехал как-то с Эфросом в одном купе. И Плучек потом с юмором пересказывал их беседу.
Плучек: – Толя, чем вы сейчас занимаетесь?
– Я начал ставить пьесу.
– Подождите, но вы только что закончили другую?
Эфрос удивлено-озадаченно взглянул на него и спросил:
– А чем же еще заниматься?!
… И он пришел на Бронную. В вечно трудной судьбе этого театра будто осталось некое проклятие – кровь расстрелянных артистов Еврейского театра, когда-то занимавшего это здание.
И туда, в Театр на Малой Бронной, я принес ему пьесу «Обольститель Колобашкин».
Ее сюжет как бы пародировал Фауста и Мефистофеля. Только всемогущий Мефистофель был похож в пьесе на вечно подвыпившего продувного командировочного. А Фауст был тоже «наш» – интеллигент, который жаждет смелости и еще больше боится ее. Но проклятый «Мефистофель» все время вовлекает этого несчастного «Фауста» в разные безумства.
А тот не хочет. Он уже понял: «Прожить жизнь – это как перейти улицу: сначала смотришь налево, а потом направо». И он в том возрасте, когда нужно только «направо». Он не хочет, но… все-таки исполняет опасные придумки «Мефистофеля» к собственному ужасу.
Спектакль был придуман озорно. Должен был быть занавес – точная копия мхатовского занавеса. Только вместо Чайки была огромная Моль. Занавес поднимался, и на сцене оказывался архив, где работал наш интеллигент. Это была пирамида из архивных ящиков, где буквы алфавита образовывали подозрительное сочетание «ёклмн». Теперь, когда ненормативная лексика стала нормативной, я ее ненавижу. Ибо мат, ругательство – это грех. Но тогда это было совсем другое. Это был протест. Против того условного лакированного языка, которым говорили на сцене. И в пьесе я разбросал много начальных строф непристойных частушек, причем некоторые «выражения» цитировались открыто. Так, например, знаменитые слова Хрущева, которые наш волюнтарист произнес в Кремле: «Государство вести – не мудями трясти».
… Ну а дальше все было по тогдашним правилам – сначала сняли хрущевскую цитату, потом поменяли занавес, и так далее…
В спектакле замечательно играл Валентин Гафт.
В этой книге я буду часто писать «замечательно играл». Ибо мне повезло: в моих пьесах играли великие актеры. И это была одна из самых блестящих его ролей. Он был трагичен и смешон, жалок и грандиозен.
Гафт долго не мог избавиться от этой роли. Уже прошло много времени, когда он начал периодически предлагать мне:
– А может быть, возобновим этот спектакль?
Я, конечно же, с энтузиазмом:
– Давай!
И он исчезал… Тогдашняя его жизнь – то есть кино плюс театр – захватывала его. Проходило время. И вдруг он звонил мне опять:
– Ты знаешь, я вчера вспоминал о пьесе, об эфросовском спектакле, давай мы его возобновим?
И я опять:
– Давай!!
Самое удивительное: однажды это случилось. Виктюк начал репетировать, но… Все быстро закончилось ничем.
Однако через какое-то время Валя опять мне позвонил, и наша телефонная игра, точнее, жизнь продолжилась. Хотя я (думаю, и он) – мы оба знали, что ничего не будет. Спектакль остался там – в Лете, частью эфросовской легенды. Ибо искусство театра сиюминутно.
Осталась ли пьеса? Или она сегодня – лишь «дождя отшумевшего капли»? Что делать, как мучительно кричал герой Леонида Андреева: «Ну почему то, что нравилось вчера, не нравится сегодня?»
Однако кроме «сегодня», есть еще «завтра».
«Птица, чтобы взлететь, должна стать гордой»
На мой взгляд, в Театре есть только одно Величество – это актер. Режиссер для меня – лишь Высочество.
Актеры – существа особые. Актер не подвластен нормальному суду.
Никогда не забуду разговор двух великих режиссеров:
– Что вы сейчас ставите?
– Ставлю «Мертвые души».
– Ох, как здорово, я прибегу смотреть. У вас, конечно, Чичикова играет этот замечательный Б.?
– Нет, Б. вообще не играет. Чичикова играет… – И назвал какого-то достаточно среднего актера.
– Но почему, почему не Б.?
– Видите ли, он очень плохой человек.
И тогда тот, второй (после паузы) спросил:
– А вы всерьез думаете, что они люди?
Да, они не люди, они – всё.! Они играют, меняясь ежедневно, эти фантастические хамелеоны – сегодня злодей, завтра жертва злодея; сегодня в пьесе любим, завтра – ненавидим. И я часто думал: с этой изменчивой, иногда больной психикой – как же им страшно читать дурные рецензии.
Когда писатель читает плохую рецензию о себе, ему легко не обратить на нее внимания. Он всегда может вспомнить, что имя первого профессионального критика было Калофан из Калофона, и был он знаменит тем, что критиковал Гомера. Вспомнить и улыбнуться. За письменным столом можно жить разумом.
Художники тоже насмешливо относятся к критике, тому их учит вся история живописи… Пикассо и Альберто Санчес проходили мимо какого-то дома. И Пикассо подошел к стене и с силой пнул ее каблуком. Отлетела штукатурка. И Пикассо сказал:
– Грош цена этому дому, как и грош цена искусству, которое не выдерживает пинков критики.
А у актеров все по-другому. Они живут только чувствами.
Есть точное определение состояния, которое должно быть перед выходом на сцену: «Птица, чтобы взлететь, должна стать гордой». Вот почему плохая рецензия порой убивает роль… Актер теряет полет.
Наш великий актер Борис Николаевич Ливанов, о котором я буду писать дальше, рассказал мне притчу – очередной великолепный ливановский вымысел.
Ливанов сказал:
– Знаете ли вы, как охотятся на льва в Африке? Охотятся с маленькими собачками. Стая маленьких уродцев берет след. Они не нападают. Они лают.
И лев не выдерживает – начинает уходить от этого нестерпимого, похожего на вой, лая. Как и положено льву, он уходит на вершину горы. Но собачки стаей без числа бегут за ним. Они по-прежнему лают, только лают. И, не дойдя до вершины горы, лев падает замертво. Отчего он умирает? От их уродства. От мерзкого вида маленькой пасти. От несовершенства озлобленной твари. От визгливого, позорящего, незатихающего лая.
Но я думаю – он умирает от несвободы от лающих.
«Несвобода от лающих» – причина ранней смерти многих великих актеров.
Да, актер – это Величество, но очень беспомощное Величество. Ибо он очень зависим. И от Высочества – режиссера, и от критики. И, наконец, от своего самого беспощадного повелителя – «Быстро стареют в страданиях для смерти рожденные люди…».
Парадокс: Актер живет, постигает мастерство, он достигает вершины. Теперь он может замечательно сыграть Ромео. Но не может – поздно… «Если бы молодость умела, если бы старость могла».
Время унесло несыгранные им роли. Время для Актера – могила несыгранных ролей.
Я никогда не писал так называемые бенефисные пьесы для актеров. Я писал для себя и только потом, когда пьесу заканчивал, начинал раздумывать о театре и актерах.
Но в это время из Большого драматического театра, из Ленинграда в Москву, во МХАТ, переехала Татьяна Васильевна Доронина.
И я решился написать пьесу специально для нее.
И не только потому, что наши судьбы стали тогда связаны. Она поистине замечательная актриса, и было безумно интересно для нее писать. Она была театральной легендой.