О себе (сборник) - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 22
Мысль всегда наказуема – толпой или диктатором.
Турбаза в монастыре
На один из премьерных спектаклей «Бесед с Сократом» Гончаров пригласил Эфроса. У них были прекрасные отношения. Гончаров всегда замечательно говорил о нем.
Эфрос посмотрел спектакль. Спектакль в тот день, как обычно, имел успех. После спектакля именитые приглашенные стайкой потянулись поздравлять – в весьма гостеприимный кабинет Гончарова.
Эфрос тоже пошел поздравить… но не смог.
Он стоял в стороне со страдальческим лицом. Он очень хотел сказать: «Понравилось». Но… так и не открыл рта. Для него пафос гончаровского спектакля был невыносим.
Придя домой, он мне позвонил. Он яростно ругал спектакль: «Так надо ставить тысячелетнего Еврипида! Точнее, и его не надо так ставить! Это – опера!»
И одновременно, воистину, очень мучался, не обиделся ли Гончаров на его молчание. После чего тотчас рассказал свой спектакль:
– Понимаете, в Афинах холодная зима… Ветер… Все в теплых хитонах… И их норовит поймать у портика храма полузамерзший, в рваном хитоне маленький старичок… И торопливо… боясь, что, как обычно, они убегут от него… начинает приставать к ним со своими поучениями-монологами, ежась от пронзительного холодного ветра…
Все это было удивительно интересным. И с тех пор, даже отдавая пьесу в другой театр, я обязательно давал ее ему прочесть.
Желание вернуться к Эфросу? Конечно, не покидало. Не покидало и ощущение, что желание – тщетное. Слишком, повторюсь, нелегкая была у него ситуация.
И следующая пьеса, которую я написал, вряд ли бы ее облегчила.
Пьеса называлась «Турбаза». Место действия показалось мне символическим. Древний монастырь. После революции он стал тюрьмой, во время войны стал крепостью, а сейчас – турбазой. Осталось старинное кладбище с гранитными памятниками. На одном из них – знаменитая надпись, скопированная из петербургского Некрополя:
Но, чтобы не пугать туристов, монастырское кладбище уничтожили – его превратили в волейбольную площадку. Крест со знаменитого когда-то храма сдали в «Утильсырье» – в фонд помощи «героическому народу Вьетнама, сражающемуся с американскими агрессорами». В братском корпусе монастыря – общежитие ткачих местной ткацкой фабрики. И главную достопримечательность, часовню Голгофу, закрывают на ремонт, чтобы оборудовать в ней склад.
… На турбазу приезжает группа интеллигенции. Узнав про ремонт часовни, они постоянно и нудно острят:
– Голгофа у нас в путевках… Хотим на Голгофу – и все… И вообще, членов творческих союзов на Голгофу вне очереди…
В центре пьесы писатель. У него почти нет реплик. Наиболее частая – тютчевская цитата: «Рабы, влачащие оковы, высоких песен не поют».
И все, что происходит в пьесе, на самом деле это всего лишь роман, который сочиняет этот писатель.
Пьесу я отдал театру, который назывался тогда «образцовым». Это был любимый театр московской власти – Театр имени Моссовета, возглавляемый Юрием Александровичем Завадским, народным артистом, лауреатом всех возможных и невозможных премий. Ленинскую премию имел, и, конечно же, Гертрудой не обошли (так именовали титул – Герой Социалистического Труда).
Завадский прочел пьесу. Она ему понравилась. Он позвонил мне и сказал, что будет ставить сам, правда, с каким-нибудь молодым режиссером-помощником.
И решив судьбу пьесы, я дал ее Эфросу – почитать.
Ночью он позвонил мне и долго ругал пьесу. Он говорил: «Вы понимаете, это все трудно… С одной стороны, – нормальное действие… Но оказывается: перед нами вымысел – роман, придуманный писателем… Оказывается, младший брат писателя – это не просто младший брат.
Это сам писатель, только уже в его романе. Там все запутано… И вообще, вся ваша символика мне ненавистна. Вы понимаете, она – барокко, завитки. Классики писали прямо. Вот Мольер – там сквозное действие. Действие!» Потом он помолчал и сказал: «Я придумал такое распределение ролей…»
И начался удивительный разговор.
Я: «Как распределение?»
Он: «Да… В пьесе что-то есть… Сама ткань очень забавна: монастырь, турбаза, это мне понравилось. Я сейчас думаю, кто может сыграть писателя?»
Я: «Пьеса вообще-то в театре Моссовета».
Это на него не произвело никакого впечатления.
«Тем лучше, – сказал он как-то легкомысленно. – Я там ставил не так давно. Там очень хорошие актеры для этой пьесы. Плятт, конечно же, сыграет критика, девицу, думаю, Неёлова… И я уверен: Завадский обрадуется. Вы поговорите с ним. Он же не может это ставить. И вообще, никто, кроме меня, не сможет поставить вашу ужасную… чудовищную пьесу».
И, засмеявшись, повесил трубку.
Как большинство писателей, я был занят собой. И я пропустил, что в это время Эфрос с огромным успехом поставил в том же Театре Моссовета спектакль «Дальше тишина», с Ростиславом Пляттом и Фаиной Раневской. Это был один из немногих его спектаклей, который великолепно приняли публика (что было обычно) и начальство (что было необычно).
Итак, мне надо было идти к Завадскому. И объяснить ему не самое простое: пьеса, которую он решил поставить… хорошо бы эту пьесу поставил другой!
Впрочем, идти к нему в это время было невероятно интересно. И, отнюдь, не из-за моей пьесы.
Пощечина из гроба
В эти дни в журнале «Новый мир» была впервые напечатана «Повесть о Сонечке» Марины Цветаевой. И телефоны в Москве были буквально раскалены. Интеллигентные люди, которые тогда имели привычку обязательно читать «Новый мир», звонили друг другу…
Помню, как я читал повесть – пугающее извержение любви, казавшееся столь странным в 70-х – в пуританское, торжественно-глухое время. И все вспоминал, как в чьих-то мемуарах прочел забавное: Цветаева (тогда еще для всех – Марина, ей было шестнадцать лет) лежала в Коктебеле на июльском раскаленном пляже. В те допотопные времена на коктебельском пляже часто находили камни-сердолики с тайным розовато-голубым огнем… И Марина кокетливо сказала коктебельскому гуру – поэту Волошину:
– Я полюблю того, кто принесет мне самый прекрасный камень.
– О нет, все будет иначе, девочка, – печально ответил Волошин. – Ты сначала его полюбишь, потом он принесет тебе булыжник, вложит его тебе в руку, и ты скажешь: «Какой прекрасный камень!»
Это стало странным эпиграфом к жизни Марины.
Ее любовь пугала. Она заблудилась в нашем опасном, кровавом, но пресном столетии. В «Повести о Сонечке» есть очаровательная фраза: «Как хорошо было жить в XVIII веке, когда женщины думали не об идеях, а о поцелуях. Когда они умели плакать от страсти».
И далее – восхитительное описание плача женщины, плача – священного обряда: глаза-виноградины блестят слезами, они излучают такой жар, что слезы эти не успевают вылиться из глаз. Сила страсти столь пламенна, что слезы иссыхают уже в глазах-виноградинах…
И, исчерпав все возможности описать этот плач, Марина заключает: «Она плакала по-моцартовски».
Божественность Плача Женщины… Божественность Женщины… «Повесть о Сонечке» – мечта о Галантном веке:
Но телефонные звонки, которыми обменивались в те дни, были связаны, увы, не с великолепием повести.
В повести была заключена сенсация. Точнее сказать – скандал. Дело в том, что персонажи, описанные Мариной, существовали в действительности.