Алракцитовое сердце. Том I (СИ) - Годвер Екатерина. Страница 33

Связанные руки он прижимал к левому бедру: тряпка на ненормально вывернутой кисти вся пропиталась кровью.

– Раз уж тебя не казнят, – сказал Деян, – я попрошу Иллу потом поставить лубок.

– Почему?! Почему, будь ты проклят?!

– Что «почему»? – Деян отшатнулся, когда Кенек вдруг поднял голову и уставился на него безумным взглядом.

– Почему вы не можете просто меня повесить?!

– Руки марать не привыкли.

– Дай нож.

– Оружие, тебе? – удивился Деян. – С какой стати?

– Пожалуйста… Раз вы не можете, тогда я сам.

– Ври больше, – с фальшивой насмешкой сказал Деян. Сейчас Кенек не врал: это чувствовалось столь же ясно, как и то, что он попытается осуществить задуманное.

– Пожалуйста, Деян! Я слышал, люди говорили, ты все равно уходишь, так что никто не сможет осудить. Да какая тебе разница?! Сделай вид, что обронил… Прошу тебя!

Кенек Пабал в прошлом, сколько Деян его помнил, всегда был хорош собой. Его лицо в полумраке сарая, отекшее и помятое, казалось какой-то нелепой ошибкой, шутейной маской, из-под которой – стоит только закончиться гуляниям – покажется настоящий Кенек и снисходительно посмеется над легковерными простаками.

– Да иди ты к Владыке со своими просьбами! – Деян поспешил выйти из сарая, пока наваждение не обрело силу. Кенек не заслуживал ни жалости, ни сочувствия; и все же, стереть из памяти двадцать лет в один день было невозможно…

«Вот тебе и разница между несбывшимся и несбыточным! – Деян, задвинув щеколду, привалился спиной к двери. – Могло ли все сложиться иначе, не докатиться до такого? Наверняка. Но не сбылось. Теперь ничего не может стать как прежде – что ни делай…»

– «Хемриз» раньше значило «резчик» на южнохавбагском наречии, – сказал чародей. Из дома Беона уже некоторое время не доносилось ни звука. После Пиминых криков тишина оглушала, и голос Голема тоже казался ненормально громким. – Но сам этот Хемриз точно не хавбаг: кожа слишком светлая.

– Я понятия не имею, кто такие хавбаги, – проворчал Деян.

– Островной народ, – пояснил чародей. Он смотрел выжидающе, с каким-то сочувствующим любопытством, от которого шея покрывалась гусиной кожей и сжимался желудок.

«Ждет, не попрошу ли я его закончить с Кенеком, раз тот сам хочет? – Деян зажмурился, хоть так пытаясь скрыться от этого тошнотворного взгляда. – Точно, ждет. Забери его мрак! Если попрошу, согласится он или нет? Если согласится…»

Если бы Голем согласился – такой исход, возможно, был бы хорош; всяко лучше, чем кому-то по жребию подряжаться палачом или оставлять Кенека подыхать как есть – или чем сторожить его, лечить и кормить, когда еды и свободных рук недостаток. Голем мог и согласиться, а от отказа хуже никому не стало бы…

Но что-то внутри противилось этой просьбе, ее удобной разумности. Попросить означало бы вынести приговор: это представлялось чем-то еще худшим, чем оказаться тем, кто приговор исполнил.

«Эльма! – Молнией ударила мысль. – Он ведь явился по ее душу. Мало ли, что и как может выйти…».

Деян набрал воздуха, чтобы окликнуть чародея – и резко выдохнул, так и не решившись вымолвить ни слова. Эльма такой услуги точно бы не одобрила: сама же она и требовала от Голема оставить Кенека в живых. Какое он, Деян Химжич, имел право вступаться за нее против ее воли, решать за нее, за других? Могло ли оказаться, что в возвращении Кенека и крылась причина внезапной перемены в ее к нему отношении?

Не могло, никак не могло; но страх, что это дикое предположение может оказаться верным, подпитывал зародившиеся в сердце сомнения.

Настойчивый голос внутри требовал немедля рассудить по-своему, но ему возражал неслаженный хор, спрашивающий и отрицающий, умоляющий и требующий, вкрадчиво разъясняющий баском священника, что только по писаному все ясно и просто, напоминающий, что любое убийство – большой грех…

«Жалость застилает мне глаза. Жалость и дурь в голове. – Деян переступил с ноги на ногу, заново убеждаясь в том, что почва под чужой ступней на месте: этот жест уже начал входить в привычку. – Стал бы я колебаться, окажись на месте Кена любой из его приятелей? Нет, не стал бы. Просто он спас меня когда-то, он был мне другом, – и теперь мне жаль его».

Делать выбор между жизнью и смертью, действовать вопреки близким – было внове, было дико, немыслимо.

Деян вновь закрыл глаза. В глубине его растерянности зарождалась злость – на себя, но прежде всего на чародея, который походя, одним только взглядом столкнул его в омут вопросов без ответа и неразрешимых сомнений.

Голем – тот, что сидел напротив – не колебался, когда калечил и убивал, когда называл себя господином и хозяином: судить, решать за всех и вся для него было не сложнее, чем дышать. Голем-Из-Легенды вынес и исполнил приговор самому себе; на то же самое хватило решимости и у старого Матака Пабала, и даже – даже! – у Кенека…

«А мне не по плечу. Бесхребетный трус. Навоза мешок! Окажись я сам на месте Кена – выклянчивал бы милосердие, а не нож. Мог бы я сам сидеть в сарае, сложись все иначе? Возможное, но не сбывшееся… Мрак!»

Деян открыл глаза.

Холодивший кожу чародейский взгляд оказался иллюзией: Голем уже снова с отрешенным видом смотрел в землю.

Да и намекал ли в действительности на что-то тот взгляд?

От осознания возможной ошибки никакого решения не пришло, но злость на чародея только увеличилась, усилилась многократно.

То, что сводило с ума, представлялось бесконечно важным, – для Голема было делом прихоти; чья-то жизнь или смерть, само существование Орыжи значило для него не больше, чем каменная крошка под ногами. Сколь бы ни был отвратителен его мимолетный интерес, но явно выказанное равнодушие – к тому, что для иных составляло всю их жизнь, весь их мир, заполняло каждый миг бытия – было еще хуже.

Оно пробуждало внутри такие чувства, каким едва ли возможно было подобрать название; неистовое желание разорвать, уничтожить. Сделать так, чтоб не осталось и пятна на земле от уродливой насмешки над всем дорогим и близким, какую являл собой чародей!

Насмешки тем более болезненной, что, не будь ее перед глазами, не вернись Голем ночью, – рассуждать сейчас было бы некому…

– VIII –

Из дома снова понеслись крики: высокие, истошные, какие-то мяукающие. Поглощенный внутренней борьбой и ослепленный яростью, Деян едва их заметил. И только когда звук чуть потерял в силе, перешел в надсадное хныканье, – понял, что взрослая женщина так кричать не могла.

– Ну наконец-то, – выдохнул чародей.

– Мастер, это?!..

– Да, Джеб. Оно самое.

Если чародей и чувствовал что-то кроме облегчения от того, что ожидание закончилось, понять этого было невозможно. Совсем иначе повел себя Джибанд: великан буквально дрожал от возбуждения, грубое лицо, казалось, озарилось каким-то внутренним светом.

«Кукла, подделка – и то человечнее «мастера», – Деян едва удержался от того, чтобы высказаться вслух. – Пимы не слышно. Жива ли? Без матери ведь едва ли выходят…»

Прошло порядочно времени, прежде чем на крыльце вновь показалась Эльма. По ее сдержанной улыбке стало ясно, что все нормально; почти все: еще оставался Джибанд с его странной просьбой. Это «почти» особенно чувствовалось во всей фигуре Иллы, показавшейся в прихожей со свертком на руках. Она держалась у Эльмы за спиной: с лавки ее видно не было.

Деян застыл в нерешительности, почувствовав, что обе женщины смотрят на него с немым вопросом во взгляде: «Что делать?»

Джибанд, одним ему ведомым образом уловив общее замешательство, как-то сник и басовито затянул:

– Мастер, попроси их. Мастер…

– Тебе надо – ты сам и проси! – грубо оборвал его Голем. – Я здесь причем?

– Но, мастер!

Голем сделал вид, что не слышит его, но Джибанд так и продолжал окликать и теребить чародея за рукав.

– Пожалуйста, мастер…

«Да мерзавец он записной, твой мастер!»