Драконослов (СИ) - Кутейников Дмитрий. Страница 2
Кое-как добравшись до финала — и пропустив или переврав половину строк, не меньше — я заметил, что моя единственная слушательница плачет.
— Эй, Вильгельмина, что такое? Почему ты плачешь? Это же всего лишь песня! — Искренне удивился я. — Грустная песня, но зачем плакать?
— Я никогда не слышала ничего такого. — Как-то растерянно произнесла она. — А ты ещё песни знаешь?
— Что-то знаю. На немецком мало. Попробую вспомнить. Я тогда плохо знал немецкий. Забыл.
— Забыл? — Удивилась Вильгельмина.
— Да. Я учил немецкий в школе, очень давно. Забыл почти всё. Не было практики. Здесь с тобой начал вспоминать. Я английский хорошо знаю, но я понял, что здесь его не любят сильно.
При упоминании английского она отчётливо поморщилась, но тему развивать не стала.
— Но как это так — забыл? Если ты что-то знаешь — ты это знаешь!
— Постой! — Вдруг дошло до меня. — Твой народ ничего не забывает? Совсем?
— Ну да. Если что-то увидел, услышал, узнал — это навсегда остаётся с тобой…
— А мой народ — нет. — Перебил я её. — Мы забываем. Некоторые помнят всё — это редкость, чудо. Обычно помнят только важное или яркие, сильные впечатления. Или надо специально учить — повторять много раз, стараться. Если долго не пользоваться — потом всё равно забывается. Как мой немецкий. В школе я был очень хорошим учеником. Много лет не говорил — и забыл почти всё, кроме самых простых слов.
— Да, сначала ты говорил совершенно ужасно, и ещё так смешно всё выговаривал. — Прикрыв ладошкой рот, Вильгельмина мило покраснела. — Только не обижайся! Сейчас ты говоришь гораздо лучше!
— Глупо обижаться на правду. Уверен, я до сих пор говорю неправильно и с акцентом. Практика помогает. Забыл почти всё. Двадцать лет после школы — это долго.
— Двадцать лет? Но это же совсем немного! Ты выглядишь гораздо старше шестидесяти!
— Шестьдесят? Мне тридцать девять. Похоже, разная длина года? Мне вообще кажется, что я не из этого мира. В моём мире все знают и Россию, и Англию, и Германию. Ты говоришь, что никогда не слышала этих названий.
— В нашем году четыре сезона, в каждом сезоне по семь десятидневок. Первый сезон — от зимнего солнцестояния до весеннего равноденствия, на равноденствие — праздник весеннего межсезонья, это лишний день. Второй сезон — от весеннего равноденствия до летнего солнцестояния. Третий сезон — от летнего солнцестояния до осеннего равноденствия, на равноденствие — праздник осеннего межсезонья, это второй лишний день. Четвёртый сезон — от осеннего равноденствия до зимнего солнцестояния. Каждый третий год на зимнее солнцестояние отмечают праздник зимнего межсезонья, это ещё один лишний день, так как год не ровно двести восемьдесят два дня, а чуть-чуть длиннее. Каждый третий год, если он не кратен десяти, тогда праздника нет. Но если…
— Понял-понял-понял! — Перебил я её. — Здесь год — примерно двести восемьдесят два дня и три десятых. Наш год — примерно триста шестьдесят пять дней с четвертью. Сутки вроде бы одинаковые. Жалко, что часы разбились. Тогда мне, получается… Практически ровно пятьдесят один год по здешнему счёту! — Всё-таки посчитал я в уме. — Интересное совпадение. Думаю, можно отмечать мой день рождения в день, когда ты меня спасла, всё равно, считай, заново родился.
— Ой, получается, мы ровесники? — Удивилась Вильгельмина. — И оба родились в день весеннего межсезонья! — Она вдруг сильно покраснела — от ушей, казалось, можно было вообще прикуривать, и я впервые увидел, как красная волна спускается по шее, захватывая видимую в неглубоком вырезе платья часть груди… Никак не меньше шестого размера… А платье — почти как у советских школьниц, коричневое, до колена, и даже передник такой же, белый с оборочками… Чёрт-чёрт-чёрт, не о том надо думать!!! Ну зато можно быть уверенным, что я действительно выздоравливаю!
Дальнейшее обсуждение выяснило довольно грустные для меня вещи. Во-первых, её народ жил примерно втрое дольше людей — в среднем триста лет по здешнему счёту или почти двести тридцать по нашему. Во-вторых, они примерно вдвое медленнее взрослели — школу (на самом деле, как я понял, в ходу было поголовное высшее образование) начинали в пятнадцать и заканчивали в сорок, тогда же становились и совершеннолетними, термины «выпускник» и «совершеннолетний» были, фактически, синонимами. Чему можно учиться двадцать пять лет при абсолютной памяти — я так и не понял, даже если пересчитать в наши неполные двадцать, особенно с поправкой на почти полное отсутствие каникул (две десятидневки между курсами и одна — между семестрами) и с одним выходным на десять дней.
Разговор про учёбу порядком огорчил Вильгельмину, и лишь после очень настойчивых моих расспросов — едва ли не за гранью приличий — она объяснила, что училась на врача, что для женщин почему-то не принято (я так и не понял, почему), и когда у неё в тридцать восемь начала стремительно расти грудь, сломав всю маскировку под мальчика, её с позором выгнали из родного поселения. Подивившись таким строгостям, я рассказал про своё обучение — школа, институт (её буквально восхитила возможность самостоятельно выбрать свою профессию, без оглядки на пол и мнение родителей). Рассказал и про свою работу, уточнив, что программистом по основной специальности поработать удалось не так уж и много, в тяжёлые перестроечные годы (было непросто объяснить, что же за фигня случилась с развалом СССР, и мы сошлись на «трудных временах», отложив подробности на потом) пришлось переключиться на смежную, менее интересную, но более денежную профессию сисадмина-саппорта-эникейщика. На удивление, про программиста и сисадмина она поняла куда лучше, чем про глобальные пертурбации в стране.
Заодно прошлись по моим уцелевшим вещам. Пороги без зазрения совести содрали с меня не только «натурой». Очень жалко было обувь, хорошие экковские демисезонные ботинки: один утонул, а оставшийся теперь отчаянно просил каши. Одежда — к счастью, достаточно лёгкая, чтобы не утащить меня на дно — была сильно изорвана. Из многочисленного барахла, некогда наполнявшего карманы разгрузки (дань сисадминскому хомяку), остались сущие крохи: связка ключей, совершенно теперь бесполезных, дешёвый китайский мультитул да обломки телефона. Смарт и планшет, похоже, утонули вместе с карманами, как и документы, и набор отвёрток, и карандаши с блокнотом.
Новую одежду Вильгельмина сшила мне за день: пару рубашек из довольно плотной мягкой ткани и штаны из ткани покрепче, а с обувью пообещала разобраться потом, когда я буду уверенно ходить — до тех пор босиком ходить полезнее (а я и спорить не стал, вспомнив, как рассекал на даче босиком почти всё лето — и по гравию, и по стерне, обуваясь только перед сном, помыв ноги, чтобы в дом грязь не нести). Сама она ходила в довольно высоких шнурованных ботинках без каблука из материала, похожего по фактуре на ткань.
Отбросив мои воспоминания, как малоактуальные, я стал расспрашивать Вильгельмину про местные реалии, пользуясь её неожиданной разговорчивостью. Для начала выяснил причину её столь недолгого присутствия в доме. Как оказалось, за двенадцать лет изгнания из «родных пещер» она в одиночку построила невысокую, но просторную крытую тёсом избу-пятистенок на опушке леса, сама обустроила хозяйство (исключительно огородное, никакой животины), и именно им и занималась большую часть дня.
Вообще, её народ как нельзя больше соответствовал земным сказкам про гномов… Точнее, про буржуйских дварфов — невысокие и широченные (по их меркам Вильгельмина была неприлично высокой, заметно выше почти всех мужчин, не говоря уже о женщинах, и непривлекательной: дварфийским канонам красоты больше соответствовала фигура скорее широкая, нежели выпуклая), они жили в пещерах и цивилизация у них была весьма технологическая. Впрочем, сельское хозяйство тоже присутствовало — открытые поля на скрытых от посторонних глаз террасах в закрытых горных долинах дополнялись подземными грибными фермами и освещёнными рунной магией гидропонными плантациями.